18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Стариди – Там тепло (страница 4)

18

— У вас сейчас всё в телефоне, кроме совести и сменной обуви.

Илья снова коротко улыбнулся.

Надежда повернулась к раковине, пустила воду на сковороду и вдруг поймала в потемневшем стекле кухонного окна свое отражение.

Размытое. Бледное. В домашней растянутой футболке, с растрепанными после сна волосами, с тем тяжелым утренним лицом, которое еще не успело превратиться в броню для выхода к людям.

В этом отражении не было ни грамма загадочности. Никакой манкости. Никакого хищного блеска.

На нее смотрела мать двоих пацанов из съемной трешки в Подольске. Женщина сорока трех лет, которая точно знала, на какой полке лежит дурацкая синяя кофта, до какого числа нужно внести плату за секцию, сколько осталось на зарплатной карте до аванса, и какую именно металлическую насадку взять для кремовой розы, чтобы чужая женщина надменно бросила: «Ой, как дорого смотрится».

А в соседней комнате, прямо на полу, лежал распахнутый чемодан.

Для деловой конференции.

Для двух дней за городом.

Для той самой вечерней программы, о которой в рассылке написали так сухо и невинно, словно взрослые женщины не умеют отчаянно надеяться на чудо.

Надежда резко выключила воду и насухо вытерла руки вафельным полотенцем.

— Доедайте, — сказала она, не оборачиваясь. — Мне еще собираться.

— Ты же вроде уже вещи собрала, — промычал Глеб из-за тарелки.

Она бросила взгляд в коридор, где из-под крышки чемодана виднелся краешек плотного черного шелка.

— Нет, — тихо ответила Надежда. — Еще нет.

Вещи — это как раз самое простое.

Теперь ей предстояло собрать женщину.

После завтрака квартира не стала тише — она просто сменила тип шума.

Глеб в ванной пытался одновременно чистить зубы и что-то напевать. Илья за стеной хлопал дверцами шкафа с таким выражением, будто одежда сама виновата в его школьном расписании. На кухне остывала сковородка, в раковине стояли чашки, а в коридоре, рядом с раскрытым чемоданом, по-прежнему лежал провод от зарядки, протянутый через весь проход так, будто кто-то ставил на мать растяжку.

Надежда составила тарелки в раковину, вытерла стол, убрала сыр в холодильник. Потом замерла и усилием воли заставила себя не мыть всё прямо сейчас. Иначе утреннее время схлопнется, как всегда: чашки, столешница, мусор, плита, пол, а потом внезапно окажется, что нужно протереть стеклянную полку в холодильнике, потому что там липкий след от йогурта. В итоге она опять будет выбегать из квартиры с влажными волосами и ненавистью ко всему живому.

Нет.

Сегодня надо было собрать себя.

Она прошла в спальню.

Чемодан лежал на полу раскрытым, напоминая пасть небольшого, но требовательного домашнего животного, ждущего кормежки. Рядом на спинке кресла висело платье. Черное. Плотный шелк с матовым отливом. Не вызывающе нарядное, но достаточно правильное, чтобы в приглушенном вечернем свете выглядеть дороже, чем стоило.

Надежда взяла его за плечики и подняла на уровень глаз.

Платье работало тихо. Никакого отчаянного «посмотрите на меня, я свободная женщина в активном поиске». Такого она бы себе не позволила. В нем всё решала не смелость, а выверенная точность: закрытые плечи, мягкая линия талии, длина чуть ниже колена и вырез ровно такой, чтобы шея казалась длиннее, а грудь была не выставленной напоказ, но бесспорно существующей.

Она приложила платье к себе и посмотрела в зеркало на дверце шкафа.

Домашняя футболка, растрепанные волосы, отекшее лицо, босые ноги. И поверх всего этого — тяжелый черный шелк, как обещание совершенно другой версии себя.

Надежда чуть повернулась боком.

Живот.

Не ужасный. Не тот, из-за которого нужно гасить свет в спальне и прятаться под объемный халат. Просто живот сорокатрехлетней женщины, выносившей двоих детей, работающей сидя, живущей в режиме «поем потом» и четыре раза в неделю пытающейся договориться с тренажерами о временном перемирии.

Она втянула его.

Так было лучше.

Потом расслабилась.

Так было честнее.

Но честность ей категорически не понравилась.

— Ладно, — сказала она отражению. — Не будем сегодня за правду.

Она перекинула платье на кровать и выдвинула верхний ящик комода.

Корректирующее белье. Телесное. Дорогое и безжалостное. Никакого кокетливого кружева, никакой легкости, никакого заигрывания. Чистая инженерия.

Надежда держала его в руках с привычной, горькой смесью благодарности и легкого унижения. Вот оно, женское чудо после сорока: не фея-крестная и не хрустальная туфелька. Тугой эластичный панцирь, который не спрашивает, как ты себя чувствуешь, а просто пересобирает тебя в форму, приемлемую для внешнего мира.

Она положила белье рядом с платьем.

Следом в чемодан отправилась вторая пара колготок. На всякий случай. Потом третья — потому что «на всякий случай» у женщины ее опыта никогда не ограничивался одним вариантом. Затем крошечный набор с ниткой и иголкой. Пластыри. Миниатюрный флакон духов. Запасная помада.

Она посмотрела на открытый чемодан и вдруг усмехнулась.

Конференция по внутреннему контролю.

Если бы кто-нибудь прямо сейчас провел аудит ее багажа, акт получился бы безупречным. Учтены абсолютно все риски: стрелка на колготках, натирающая туфля, внезапная усталость лица, плохой свет в гостиничной ванной, обвисшая после душного автобуса укладка, вечер, который обязан быть скучным, — и вечер, который внезапно может перестать им быть.

Хотя последний риск она, конечно, ни в одном официальном отчете не указала бы.

Надежда распахнула нижнюю створку шкафа. На полке сиротливо стояла спортивная сумка, из которой змеился край эластичной ленты для фитнеса. Рядом — кроссовки, видевшие ее за последний год чаще, чем большинство знакомых. Четыре тренировки в неделю. Иногда три, если Глеб приносил из школы вирус или работа рвала график в клочья. Иногда пять, если после короткой встречи с бывшим мужем внутри становилось особенно мутно и зло.

Фитнес давно перестал быть просто заботой о здоровье. Здоровье там, конечно, присутствовало — где-то между кардио, суставной разминкой и бутылкой воды без газа. Но главным было другое: не дать телу расползтись вслед за рухнувшей жизнью.

Не дать возрасту безнаказанно взять свое.

Не дать Ларисе, этой мягкой, теплой, совершенно никакой Ларисе, существовать в мире как живому доказательству того, что можно ничего особенного из себя не представлять — и все равно оказаться выбранной.

Надежда с силой захлопнула шкаф.

Не сейчас.

Она не хотела начинать этот день с Ларисы. Та и без того обладала даром возникать в самые неподходящие моменты — в отражении чужой витрины, в светлой куртке случайной прохожей, в интонации Максима на фоне чужого быта, в невинном Глебовом «а Лариса сказала».

Она подхватила косметичку и ушла в ванную.

Свет там был безжалостным. Верхний, резкий, с легкой больничной синевой, под которым даже двадцатилетняя студентка выглядела бы так, словно ее только что вытащили из квартального отчета. Надежда давно собиралась заменить лампу на более теплую, но каждый месяц находилось что-то экстренное: зимние ботинки Илье, куртка Глебу, оплата секции, стоматолог, коммуналка.

Она щелкнула дополнительным светильником у зеркала. Стало терпимее.

В стекле на нее смотрела женщина, которую еще только предстояло привести в порядок.

Надежда откинула волосы от лица и прищурилась.

Ее родной цвет был темно-каштановым. Густым, тяжелым, с южным оттенком, который в двадцать пять делал ее яркой, а после тридцати пяти начал старить и ожесточать черты. Поэтому много лет она красилась в светлый — не в дешевый перегидрольный блонд, а в спокойный, дорогой тон на стыке бежевого и русого. Мастер называла его «пшенично-холодным», что звучало как дурной прогноз погоды, но на фотографиях работало безотказно.

Корни чуть-чуть отросли.

Надежда наклонилась к самому стеклу.

Совсем немного. Терпимо. Если не вставать прямо под лампу и не разглядывать себя с лупой и ненавистью.

Стрижка держала форму. Крупная челка правильно ложилась на правую сторону лица. Обновить придется дней через десять, не позже. Записаться. Не забыть. Деньги. Снова нужны деньги.

Она провела по волосам расческой, затем пальцами взбила линию челки.

Темные брови на светлом лице всегда были ее козырем. В них крылась та самая природная хищность, которая не делала лицо злым, но напрочь убивала в нем провинциальную простоту. Лицо у нее вообще было не сладким. Красивым — да. Но не мягким. Очерченные скулы, живой, ироничный рот, нос с едва заметной горбинкой, который в юности доводил ее до слез, а теперь казался знаком породы. И глаза.