Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 9)
— Хорошо, — говорит он наконец. — Беру в подготовку. Не в план — в подготовку. Два условия.
— Слушаю.
— Первое: цель подтверждается. Не догадкой. Мне нужен снимок или наблюдение, или хоть что-то, что скажет: там сейчас живут и работают. Пойдёшь к разведчикам сам, я позвоню.
— Есть.
— Второе. — Он смотрит на меня. — Зимняя готовность.
— Товарищ майор...
— Не перебивай. — Голос у него не повышается, но становится плоским, как доска. — Сегодня утром у меня три машины не завелись. Три из девяти. Несколько суток мороза, и треть эскадрильи — железо в снегу. Ты мне сейчас предлагаешь дальний удар, восемьсот километров туда и обратно, зимой, ночью. Какими самолётами ты его будешь делать? Теми, которые сегодня не завелись?
Вот тут мне и сказать нечего. Потому что он прав до последней запятой.
— Ты у меня кто по должности? — спрашивает Свиридов.
— Заместитель командира эскадрильи по лётной подготовке.
— Вот и организуй готовность, — говорит он. — С техслужбой: им нужны люди и время, тебе нужна исправная группа. — Планировать все умеют. У меня в штабе четыре человека, которые планируют. А запускать моторы в минус двадцать умеют двое, и оба — техники, и оба ко мне ходят и просят людей, а людей нет.
Он встаёт и подходит к своей вздыбленной карте.
— Иванов. Я тебе сейчас скажу одну вещь, и ты не обижайся.
— Не обижусь.
— Меня твоя слава не греет, — говорит он. — Совсем. Я в августе потерял полк. Не эскадрилью — полк, по частям, за шесть недель. И я насмотрелся на людей, которые красиво летают и не умеют держать хозяйство. К весне от них остаётся хорошая память и пустая стоянка.
— Я понял.
— Что ты понял?
— Что место у карты мне выдали не за прошлое, — говорю я. — И что оно теперь моя обязанность, а не награда.
Свиридов хмыкает.
— Иди, — говорит. — К разведчикам завтра. А сегодня иди к своим моторам.
На выходе из штабной землянки меня перехватывает Сомов.
Старшина Сомов ведает полковой почтой; его ефрейтор записывал меня при прибытии. Сомов, по-моему, единственный на базе человек, который зимой не мёрзнет: он всё время ходит и от ходьбы горячий.
— Товарищ старший лейтенант! Вам.
Он протягивает конверт.
И я узнаю его раньше, чем успеваю подумать.
Не марку, не штамп — почерк. Свой собственный. Крупные буквы адреса, выведенные старательно, потому что я тогда, в октябре, писал этот адрес медленно и с нажимом, как пишут на конвертах, от которых много зависит.
Мария Соколова.
У меня внутри что-то делает короткий и очень неприятный оборот.
Вернула.
Первая мысль именно такая, и она приходит быстрее всякого рассуждения, и она глупая, как все первые мысли: она прочла, и ей не понравилось, и она отправила обратно, потому что не хочет ни писать, ни отвечать, ни знать.
Я стою с конвертом в руках на морозе и чувствую себя двадцатилетним, и мне это не нравится вдвойне, потому что двадцать мне было очень давно.
— Товарищ старший лейтенант, — говорит Сомов. — Вы его переверните.
— Что?
— Переверните, говорю. И не делайте такое лицо. Я уже посмотрел, у меня работа такая.
Я переворачиваю.
На обороте штамп, потом ещё один, потом лиловая от руки надпись поперёк: «Адресат по данному адресу не проживает, эвакуирован. Возврат отправителю».
Конверт не вскрыт.
Я стою и смотрю на нетронутый клапан, заклеенный мной же в октябре, и мне становится одновременно легче и хуже.
Легче — потому что она его не читала и не отказывала.
Хуже — потому что за несколько недель моё письмо проехало полстраны и вернулось ко мне, не найдя человека, а человек всё это время был где-то и не знал, что его ищут.
— Пойдёмте ко мне, — говорит Сомов. — Тут на ветру не разберём.
Почта у него — половина землянки, отгороженная брезентом, с полкой из ящиков и керосиновой лампой, привязанной проволокой к столбу, чтобы не уронили.
Он кладёт конверт на стол, разворачивает под лампу и начинает водить пальцем.
— Так. Вот наш штемпель, полевая почта, октябрь. Это когда вы сдали. Вот тут — пересылочный, спустя четыре дня. Дальше... вот, видите, смазан, но читается: ещё через пять дней. Это уже узел.
— А это? — Я показываю на квадратный синий оттиск.
— А это самое интересное, — говорит Сомов с удовольствием человека, который наконец занимается своим ремеслом при внимательном слушателе. — Это адресное бюро. Кузьмичёв отправил через справочное бюро. Там попробовали переслать по найденному адресу эвакуации, а на месте её уже не застали. До занятого Новгорода письмо, конечно, не ходило.
— И?
— И бюро дало вот эту надпись. — Он показывает лиловое. — «Эвакуирован». Заметьте, не «выбыл неизвестно куда», а «эвакуирован». Разница большая.
— Какая?
— Такая, что кто-то её записывал, — говорит Сомов. — Эвакуированных пишут. Составы, списки, пункты назначения. Другой вопрос, куда эти списки потом уехали и в каком они виде, но они есть.
Я сажусь на ящик.
— Значит, письмо не вручалось.
— Не вручалось, — подтверждает он. — Оно даже в руки никому не попало, кроме почтовых. Вот вам моё слово: если бы его отдали и вернули, был бы другой штамп и клапан был бы тронут. Люди, товарищ старший лейтенант, аккуратно вскрывать не умеют. Всегда рвут.
Я смотрю на свой собственный октябрьский почерк.
— И что теперь?
— А теперь, — говорит Сомов, — самое главное: не суйте второй туда же.
— Я и не собирался.
— Собирались, — говорит он невозмутимо. — Все собираются. Приходят и говорят: напишу ещё раз, может, в тот раз не дошло. И пишут по тому же адресу, и оно через полтора месяца возвращается по той же дороге, и человек сидит с двумя конвертами вместо одного.
Он берёт огрызок карандаша и переписывает на клочок бумаги все штампы — по порядку, с датами.
— Вот это сохраните, — говорит он, отдавая клочок. — Это дорога, которую письмо уже прошло. Второй раз по ней не надо.
— А как надо?
Сомов смотрит на лампу и жуёт губами.
— Вечером приходите, — говорит он. — Мне надо подумать и кое-что посмотреть. Тут не почтовое дело, тут другое. Только вы сегодня всё равно заняты.
— Чем?
Снаружи гремит железо, кто-то кричит про лампу. Сомов поднимает голову.