Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 8)
Это не должность командира. Это не звание — звание у меня остаётся то же, какое было в августе, и, судя по всему, останется ещё долго. Это даже не власть в обычном смысле: у меня не появляется людей, которыми я командую напрямую.
У меня появляется другое: подпись.
С завтрашнего утра под каждым допуском к самостоятельному полёту в этой эскадрилье будет стоять моя фамилия, и если через месяц кто-нибудь из этих мальчиков не вернётся из-за того, что мы его выпустили рано, — это будет мой почерк на бумаге.
— Служу Советскому Союзу, — говорю я.
— Погодите служить, — говорит Свиридов. — Условия.
— Слушаю.
— Первое. Единый список допуска — доделать и положить мне на стол через три дня, за двумя подписями, вашей и Долгих.
— Есть.
— Второе. Никакой отдельной школы для приезжих. Ни одной. Если я узнаю, что ваши трое занимаются отдельно по особой программе, я вас сниму в тот же день.
— Не будет.
— Третье, и оно вам не понравится. — Свиридов складывает бумагу. — Вы теперь отвечаете за подготовку. Значит, когда через две недели у нас в мороз половина машин не заведётся и мне сверху скажут дать результат — вы будете стоять рядом со мной и объяснять, почему люди не готовы. Не Долгих. Вы.
— Понял.
— Ничего вы не поняли, — говорит Свиридов почти добродушно. — Ну да ладно. Идите.
Я выхожу.
Мороз к ночи забрал крепче: щиплет ноздри, снег скрипит по-зимнему, звонко. Над полем чистое небо и звёзды, и на севере стоит слабое ровное зарево — не пожар, а именно зарево, широкое и низкое, и все здесь знают, что это.
Там город.
Я стою и смотрю на это зарево, наверное, минуту.
Потом иду в землянку, где Литвинов уже разложил на столе черновик списка допуска, и где Тимка при коптилке переписывает свою выжимку из четырёх тетрадей, и где Федя примеряет к стене железное колено от печки, привезённое с прежнего поля. Временная железная печурка дымит на изгибе трубы; он хочет завтра обложить её кирпичом и переделать вывод.
— Пал Сергеич, — говорит Федя, не оборачиваясь. — А обкладку печки когда делать?
— Завтра.
— Кирпич я нашёл.
— Где?
— У выработок. Там от старой сушилки битый лежит, ничей.
— Ничей?
— Я спросил, — говорит Федя с достоинством. — У Барабаша спросил. Он в книгу записал.
Я подбрасываю в печурку два полена, сажусь к столу в шинели и придвигаю черновик. Пока спина греется, кистям холодно; время от времени я прячу их в рукава.
Список получается длинный, и это неправильно; хороший список должен помещаться на одной странице, иначе его никто не будет читать. Мы с Литвиновым режем его до утра, и к рассвету в нём остаётся четырнадцать пунктов, из которых половина начинается со слова «показать».
Перед самым сном я вспоминаю про Кузьмичёва и его три вещи.
Первую и вторую я сделал: новый номер полевой почты выяснил в первый день, отправил Кузьмичёву и подал местному почтовику сведения о прибытии. Молчаливый ефрейтор с деревянным протезом вместо кисти записал меня в списки при мне, при мне же и вписал в тетрадь.
Третье — второе письмо — не написал.
Я достаю лист, кладу на планшет и сижу над ним минут десять.
Написать надо мало: что перебазировался, что жив, что вот новый адрес, пиши сюда.
Проблема в том, что я не знаю, дошло ли первое. И если оно не дошло, то это письмо она прочтёт первым, и оно начнётся с адреса, а не с того, с чего должно начинаться.
В конце концов я пишу так, как есть: сначала про то, что уже отправлял письмо и не знаю, дошло ли; потом, коротко, то же самое, что было в первом, — про ранение, про память, про то, что не хочу играть человека, которым не являюсь; потом новый адрес, крупно, отдельной строкой, чтобы не потерялся.
И в самом конце, подумав, приписываю:
«Буду рад хотя бы одной строчке, что ты жива. Если пока не захочешь писать — я подожду».
Заклеиваю. Надписываю. Кладу в планшет, чтобы утром отдать ефрейтору с протезом.
За стенкой Федя что-то роняет и негромко ругается. Литвинов спит, положив голову на карту. Коптилка догорает.
Завтра у меня четырнадцать пунктов на одной странице, мороз, к которому нужно готовить моторы, и подпись, которую я теперь буду ставить под чужими мальчиками.
Я задуваю коптилку.
Глава 3
Карта у Свиридова прибита к стене четырьмя гвоздями, и по её нижнему краю идёт волна: бумага отсырела ещё в октябре, потом замёрзла, потом высохла, и теперь Балтика на ней слегка вздыблена, как море в непогоду.
— Ну, — говорит он, не оборачиваясь. — Показывай.
Мы вошли вместе с Литвиновым; он ждёт у края стола, пока я освобожу место. Я кладу на стол свою. Не полковую — нашу, ту, которую мы с Литвиновым рисовали три недели по трофейным накладным и по спискам ящиков, снятых разведгруппой с выброшенного на мель транспорта. На ней три аэродрома, соединённые линиями с одной точкой в глубине, и эта точка обведена дважды.
— Вот сюда они возят моторы и узлы, — говорю я. — Отсюда получают три поля, и вот это, ближнее, зависит от него полностью: у него своей ремонтной базы нет.
Свиридов наконец поворачивается.
Мы у него уже третью неделю, и я до сих пор не понял про него одну вещь: он не любит кагульских или не любит всех одинаково. Лицо у него узкое, серое от недосыпа, и разговаривает он так, будто бережёт слова на потом.
— Про накладные я читал, — говорит он. — Мне интересно другое. Ты мне сейчас будешь рассказывать, как вы в сентябре разнесённой парой ходили?
— Нет.
— Точно нет? — Он смотрит на меня прямо. — Потому что за последние две недели мне трижды рассказали, как Иванов с Рябовым красиво отработали. Первый раз рассказал Рябов, второй — начальник штаба, третий — какой-то сержант в столовой, которого там вообще не было.
— Я про сентябрь не собирался.
— Тогда говори про декабрь.
Вот это правильный вопрос. Настолько правильный, что мне даже приятно.
— Про декабрь говорит штурман, — отвечаю я. — Товарищ майор, у меня к этому месту есть карта и есть желание. У Литвинова — признаки, и он вам первым делом скажет, чего не хватает.
Литвинов расстёгивает планшет.
Правая рука у него давно работает как надо, левая при холоде ещё немеет, и он привычно держит её под ремнём, ближе к телу. На стол ложатся два листа: на одном схема, на другом столбик записей.
— Вот подтверждённое, — говорит он и кладёт палец. — Первое: за октябрь через узловую станцию к этому полю прошло не менее четырёх платформ с крупными ящиками. Это по накладным, они датированы. Второе: с этого поля за тот же месяц ушло три раза по два самолёта «на перегон», и они не вернулись в тот же день. Третье: у них там есть капитальное строение с воротами, оно есть на довоенном снимке.
— А неподтверждённое? — спрашивает Свиридов.
— Неподтверждённого больше, — спокойно говорит Литвинов. — Я не знаю, работает ли это строение сейчас как мастерская. Я не знаю, стоят ли там склады узлов рядом или их растащили. Я не знаю, что они делают зимой: может, всё вывезли в тыл до весны, а нам достанется пустая коробка.
Свиридов слушает, не перебивая. Потом переводит взгляд на меня.
— Ты его специально притащил?
— Специально.
— Зачем?
— Затем, что если бы я пришёл один, я бы вам сейчас продавал уверенность, — говорю я. — А у нас её нет. У нас есть хорошее место и три дырки в знании.
Он садится. Пододвигает мою карту к себе и некоторое время смотрит на неё молча.