Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 6 (страница 9)
Он мешкает.
— Устный.
— Хорошо, — говорю я. — Я тебя ни в чём не обвиняю, ты всё делаешь правильно. Стой здесь и никого не пускай. Я пойду к твоему начальнику.
Лида делает движение — пойти со мной. Я качаю головой.
— Останьтесь.
— Иванов...
— Ковалёва, — говорю я тихо, чтобы слышала только она. — Если вы туда придёте со мной и скажете хоть одно слово из тех, которые вы сейчас держите во рту, я проиграю разговор за минуту. Не потому, что вы неправы. Потому что он тогда будет отвечать вам, а не считать.
Она смотрит на меня, и я вижу, как у неё ходят желваки.
— У меня там мальчик с животом, — говорит она. — Ему двадцать лет. Он не доедет до вечера.
— Знаю. Дайте мне двадцать минут.
— У меня нет двадцати минут.
— У вас их и не будет, если я сейчас пойду ругаться.
Она отворачивается и идёт к своей машине, и по спине видно, чего ей это стоит.
Гавань открывается сразу за спуском.
Это небольшая гавань, без всякой красоты: короткий каменный мол, деревянный причал на сваях, два пакгауза, из которых один без крыши, штабеля под брезентом, перевёрнутая шлюпка, лужи, мазут, водоросли. У причала стоит тральщик — бывший рыбак, переделанный, серый, с потёками ржавчины по клюзам, — и от него по мокрым доскам идёт цепочка людей с ящиками.
Людей на берегу много. Человек триста, может быть больше. Они стоят и сидят везде, где есть хоть какое-то укрытие: под стеной пакгауза, под перевёрнутой шлюпкой, под навесом, под собственными плащ-палатками. Отсюда, сверху, это выглядит не как очередь, а как расселившееся бедствие.
Сазонова я нахожу в пакгаузе без крыши, у стола, сколоченного из двух ящиков.
Капитан-лейтенанту лет тридцать пять. Он небрит трое суток, голос сорван, и говорит он полушёпотом, с присвистом, что придаёт всему, что он произносит, странную интимность. Перед ним лежит наряд — настоящий, с печатью, — и разграфлённый лист с цифрами.
— Кто? — спрашивает он, не поднимая головы.
— Иванов. От авиагруппы. По вопросам погрузки.
— По вопросам погрузки у меня очередь на два дня вперёд, — говорит Сазонов. — Встаньте в неё.
— У вас на дороге стоят семь подвод, а за ними санитарная машина.
— Знаю.
— И вы её не пропускаете.
— Не пропускаю, — соглашается он. — Потому что если я её пропущу, за ней пойдёт вторая, потом три полуторки, потом кто-нибудь погонит табун лошадей, и я к вечеру не разгружу подводы. А в подводах — боезапас по этому наряду, всего четырнадцать тонн с той частью, что уже в пакгаузе. — Он кладёт ладонь на бумагу, и я вижу, что рука у него дрожит от усталости. — Вот тут написано «доставить и погрузить». Вот тут подпись. И когда с меня спросят, куда делись четырнадцать тонн, я покажу эту подпись и скажу, что погрузил.
— А если не погрузите?
— Тогда я буду объяснять, — говорит он ровно. — И вы даже не представляете, как долго и кому.
Он поднимает наконец голову. Глаза у него красные, в углах — засохшая корка.
— Вы сейчас будете говорить мне про людей, — говорит Сазонов. — Не надо. Я про людей знаю. Я тут четвёртые сутки. Я вам скажу, чего вы не знаете: за вот эти четырнадцать тонн с меня спросят по ведомости лично. А за ваших островных техников с меня не спросят вообще, потому что они не мои. Они ничьи. У них нет ведомости.
Вот это честно.
Это настолько честно, что мне на секунду становится легче: с человеком, который сам назвал свою ловушку, можно работать.
— Товарищ капитан-лейтенант, — говорю я. — Я не буду про людей.
— Да?
— Я буду про тонны. Сколько берёт тральщик?
Сазонов смотрит на меня уже иначе.
— Вместе с тем, что уже в трюме?
— Всё вместе.
— По осадке — ещё тонн двадцать шесть. Если брать по уму — двадцать два.
— Сколько из них занято?
Он тянет к себе лист и ведёт пальцем.
— Четырнадцать — наряд. Продовольствие — три. Имущество связи — две с половиной.
— Итого девятнадцать с половиной. Осталось два с половиной.
— Примерно.
— «Примерно» — это сколько?
Сазонов молчит.
Вот она, трещина. Я её вижу и стараюсь не показать, что вижу.
— Вы считали наряд по ведомости, — говорю я. — Четырнадцать тонн — это по бумаге. А по факту вы эти ящики взвешивали?
— Часть.
— Какую?
— Ту, что в первых двух подводах, и ящики в пакгаузе.
— И что там вышло?
Он снова молчит, и это молчание длится ровно столько, сколько нужно уставшему человеку, чтобы понять, что его сейчас поймают на том, о чём он и сам думал вчера ночью.
— Там вышло меньше, — говорит он. — На ящиках вес стоит с тарой старого образца. Реально меньше процентов на восемь. Может, на десять.
— Тонна с лишним.
— Может быть.
— Товарищ капитан-лейтенант, — говорю я. — Я предлагаю простую вещь. Мы с вами прямо сейчас, пока подводы стоят, делаем сверку ближайшего рейса. Не всей эвакуации, не на два дня вперёд. Одного рейса. Я вам считаю, что реально занято и что реально остаётся. И вы увидите свободный вес своими глазами, а не моими словами.
— А мне это зачем?
— Затем, что у вас сейчас в ведомости стоит «двадцать две тонны занято», а по факту может быть девятнадцать. И если вы уйдёте с недогрузом в три тонны, вам это тоже припомнят. Вы же не хотите объяснять ещё и это.
Он смотрит на меня секунд десять.
— Сколько вам надо времени?
— Сорок минут.
— У вас тридцать. — Он поворачивается к двери и говорит наружу, не повышая сорванного голоса: — Байда! Первые две подводы — вправо, к стене. Дорогу открыть на проезд одной машины. Одной, Байда. Я считаю.
Снаружи слышно, как кричат на лошадь.
— Санитарную пропустят, — говорит Сазонов мне. — И имейте в виду: я это делаю не потому, что вы меня разжалобили. Я это делаю потому, что вы первый за четверо суток пришли сюда с вопросом «сколько», а не с вопросом «как вам не стыдно».
Санитарная машина проходит мимо стоящих подвод так близко, что чуть не задирает брезент.