Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 6 (страница 11)
— Совсем?
— Буксир повредил винт на камнях у Сырве. Баржа стоит там же. Обещают завтра к вечеру, если снимут.
Завтра к вечеру. Мы оба знаем, чего стоит это «если».
— Что было на барже? — спрашиваю я.
— Сто двадцать человек и имущество связи.
Сто двадцать человек.
Они сейчас стоят внизу, под дождём, и ещё не знают.
— Хорошо, — говорю я. — Что у вас остаётся на сегодня?
— Тральщик — этот. Мотобот — придёт в шесть, возьмёт двадцать, не больше. И всё.
И тут же, не дав нам додумать, в пакгауз входит старший лейтенант, которого я до сих пор не видел.
Он высокий, худой, в новой шинели и с планшетом, и в руках у него — список. Уже по тому, как он держит этот список, я понимаю, что сейчас будет.
— Егоршин, рота связи островного узла, — представляется он. — Мне сказали, у вас освободился вес.
Вот так быстро. Ещё чернила не высохли.
— Освободился, — говорю я.
— У меня сорок человек. Из них двенадцать — линейные надсмотрщики и четверо — телеграфисты класса. — Он говорит быстро, чётко, заученно; видно, что эту фразу он произносит сегодня не в первый раз. — Их нельзя оставлять. Это не мои слова, это указание штаба.
Первое, что во мне поднимается, — очень простое и очень подлое: этот человек пришёл забрать место у моего раненого.
Я даю этому чувству подняться, посмотреть на себя и уйти обратно. У меня в прошлой жизни на такие движения уходили сутки и испорченные отношения; сейчас, слава богу, уходит секунд пять.
Потому что он прав. Телеграфист класса — это не абстракция. Это человек, которого учат два года и которого на материке будет не хватать ровно так же, как мне не хватает мотористов.
— Товарищ старший лейтенант, — говорю я. — Ваши сорок человек ходячие?
Егоршин моргает.
— Все, кроме одного. У одного нога.
— Тогда садитесь, — говорю я и подвигаю ему третий ящик. — Мы вас никуда не вычёркиваем. Мы будем делить не места, а способы.
Он садится недоверчиво, как садится человек, готовившийся к драке.
Дальше я зову Лиду и боцмана, и следующие сорок минут мы вчетвером занимаемся тем, что в моей прошлой жизни назвали бы распределением потоков, а здесь называется «кто чем поедет».
Лида приносит сводный список гавани — к её аэродромным прибавили раненых других частей — и раскладывает на ящике.
— Смотрите, — говорит она. — Тут не так, что «раненые — на судно». Тут по-разному. Вот эти четверо — грудь и живот. Их нельзя трясти и нельзя на высоту: у одного воздух в плевральной. Их только водой и только в тепле. Вот эти девять — конечности, они переносят всё, их хоть чем. А вот эти двое — черепные. Им лучше самолётом, потому что быстро, и хуже самолётом, потому что рвота и перепад. Я бы отправила водой, если вода — сегодня.
— Вода — сегодня.
— Тогда водой.
Боцман Гнатюк — коренастый, с изуродованным ухом и очень спокойный человек лет сорока — слушает и потом говорит:
— Тринадцать лежачих я приму. Но не в кучу. Вдоль борта по правому — шесть, по левому — пять, два в кормовом закутке. Больше не закреплю. А не закреплю — значит, на первой же волне они поедут.
— Качать будет?
— Три балла к ночи, — говорит Гнатюк. — Для вас — ничего. Для человека с животом — много.
— Сопровождающие?
— Двое пройдут. Троих не поставлю: они мне проход перекроют, а у меня в проходе — единственный выход наверх.
Егоршин слушает всё это молча. Я вижу, как у него меняется лицо: он пришёл требовать и попал в разговор, где никто ни с кем не торгуется, а все считают.
— Теперь вы, — говорю я ему. — Из штаба подтвердили сегодняшний ПС-84 к четырём: привезёт боеприпасы, обратно берёт людей. Двадцать одно место. Ваши ходячие туда войдут.
— Двадцать одно, а у меня сорок.
— Значит, двадцать сегодня, включая старшего, и двадцать завтра первым же бортом. Список на завтра составите сами, но не по фамилиям начальства, а по специальности: надсмотрщики и телеграфисты — сегодня.
— А если завтра борта не будет?
— Тогда будем добиваться для них следующего рейса мотобота или тральщика послезавтра, и они будут стоять в очереди раньше моих людей, потому что мои уже уедут. — Я разворачиваю к нему лист. — Вот. Пишу при вас.
Егоршин смотрит на строчку с его фамилией.
— И ещё одно, — говорю я. — В вашей двадцатке пойдёт человек, который отвечает за перекличку. Не «старший группы для порядка», а человек со списком, который на поле их считает, в самолёте считает и на материке сдаёт по фамилиям. Кто?
— Старшина Дробот.
— Он грамотный?
— Он мне ротную ведомость ведёт третий год.
— Тогда Дробот.
Егоршин уходит через десять минут, и на выходе оборачивается.
— Я думал, будет хуже, — говорит он.
— Подождите до вечера, — отвечаю я. — Может, ещё и будет.
Хуже начинается не вечером, а через полчаса.
Когда мы разделили потоки, кто-то из связистов сбегал вниз и рассказал своим. А те рассказали соседям. А соседи — тем, кто стоял под стеной пакгауза с ночи.
И по берегу пошло: «связистов снимают с судна».
Потом, естественно: «нас снимают с судна».
Я это чувствую даже не ушами, а спиной: гул внизу меняет тон. Так меняется звук мотора, когда что-то пошло не туда, — ещё ничего не случилось, а ты уже знаешь.
— Тимка! — кричу я. — Савченко!
Тимка возникает из-за угла пакгауза — мокрый, в сползшей пилотке, с планшетом под мышкой.
— Здесь.
— Где установка?
— На полуторке, — говорит Савченко из-за его плеча. — Питание от аккумулятора, я вывел. Только, товарищ старший лейтенант, она в дождь сипит.
— Пусть сипит. Тимка, лезь на кузов.
— Что говорить?
Вот это правильный вопрос, и то, что он задал его первым, стоит трёх лет обучения.
— Только то, что проверено, — говорю я. — Никаких «всех вывезут». Никаких «спокойно, товарищи». Говоришь, какая группа сейчас грузится и где забирают следующую. Всё.
— А если спросят про баржу?
— Скажешь, что баржа задерживается, срок уточняется. Не ври и не утешай.