Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 6 (страница 10)
Лида успевает поймать меня за рукав на ходу.
— Тридцать минут, — говорю я.
— Я слышала. — Она уже другая: злость ушла внутрь и превратилась в скорость. — Мальчика я сгружаю в пакгауз, под крышу, и там разворачиваю приёмный пункт. Мне нужны носилки и четыре пары рук.
— Возьмите от нас Мищенко и ещё троих, они с грузовиком. Только не всех, у меня к вечеру должен остаться расчёт.
— Возьму двоих.
Тридцать минут — это очень мало, если разбирать склад, и очень много, если у тебя есть люди, которые знают, что в ящиках.
Оружейник Зубенко появляется через пять минут после того, как я за ним посылаю: невысокий, кривоногий, с вечно прищуренным левым глазом и манерой класть руку на ящик, прежде чем о нём говорить. За ним, отдуваясь, приходит кладовщик Прохоров, старшина с бумагами под мышкой и лицом человека, у которого сегодня отнимают всё.
Мы становимся втроём под навесом, где свалены ящики с первых двух подвод.
— Так, — говорю я. — Делим на три. Первое: то, что мы израсходуем сами до ухода. Это никуда не везём, это передаём к машинам. Второе: то, что материковые машины возьмут и применят. Это идёт рейсом. Третье: то, что не влезает и на материке не нужно. Это Ремизову на уничтожение, с актом.
Глава 4
— С каким актом? — сразу говорит Прохоров.
— С нормальным. Подпишем трое, приложим к ведомости.
Прохоров успокаивается. Ему не жалко имущества — ему страшно остаться с недостачей, и слово «акт» для него означает то же, что для меня означает исправный мотор.
Дальше начинается работа.
Зубенко кладёт ладонь на каждый ящик и говорит — коротко, по делу. Вот эти — патроны, годятся всем, идут рейсом. Вот эти — осветительные, тяжёлые, на материке есть свои, и вообще их возить через море из-за трёх штук нет смысла; часть подвешиваем сегодня, остальное на уничтожение. Вот это — авиабомбы старой серии, под наши подвески подходят, но на материке этих подвесок нет; значит, либо тратим сегодня, либо уничтожаем.
— Сколько подвесим сегодня? — спрашиваю я.
— На четыре машины — вот это, вот это и вот это, — Зубенко считает, шевеля губами. — Больше не возьмёте, вам ещё до цели дойти.
— Хорошо. Прохоров, пиши: израсходование по плану вылета.
— Пишу.
Через двадцать минут у меня на бумажке складывается почти красивая цифра.
— Прохоров, а вот это что? — я показываю на длинный штабель под отдельным брезентом.
— Упаковочный комплект, — говорит Прохоров. — Ящики с укупоркой, прокладки.
— Вес?
— Полторы тонны с лишним.
Полторы тонны. Это девять носилок. Или девятнадцать человек, если сидя.
— Списываем, — говорю я. — Всё. Ремизову.
Зубенко удерживает брезент, который Прохоров уже собрался набросить на списанный штабель.
— Нет.
— Что нет?
— Не всё, — говорит он и щурится на меня своим левым глазом ещё сильнее. — Товарищ старший лейтенант, вы сейчас вместе с укупоркой спишете мне взрыватели.
— Где там взрыватели?
— Вот здесь, — он сдвигает брезент. Под ним — маленькие ящички, аккуратные, совсем не похожие на всё остальное, уложенные в общий штабель просто потому, что кто-то когда-то так поставил. — Это идёт отдельной укладкой, а лежит в общей куче. Их вес — сорок килограммов на всё. А без них ваши материковые бомбы — просто чугун.
Прохоров придвигается, заглядывает под брезент и тут же зачёркивает начатую строку.
— Отдельной строкой проведу. Сорок, говоришь?
Зубенко поворачивает к нему клеймо. Я стою и смотрю на эти ящички.
В моей красивой цифре только что появилась дыра, и дыра появилась ровно там, где я, торопясь, махнул рукой на целый штабель. Если бы Зубенко сейчас промолчал — а он мог промолчать, потому что я старше по званию и потому что времени осталось восемь минут, — то через неделю на материке кто-то другой, ничего не зная про этот дождь и эти тридцать минут, снял бы бомбы с подвесок и пошёл искать взрыватели по всему фронту.
— Зубенко.
— Я.
— Спасибо.
— Да чего там, — говорит он и отворачивается, потому что не знает, что делать с благодарностью.
Мы перекладываем ящички отдельно, помечаем мелом и вычёркиваем сорок килограммов из списанного. Я пересчитываю освобождённый вес: получается не так красиво, как минуту назад, но зато это цифра, за которую я готов расписаться.
— Итого, — говорю я Сазонову, кладя ему на стол лист. — Наряд реально весит не четырнадцать тонн, а двенадцать восемьсот, вот пересчёт по взвешенным. Из него на уничтожение по акту уходит две тонны сто: вот перечень, вот подписи оружейника и кладовщика, вот основание — непригодность к применению на материковой матчасти. Расходуем сегодня — четыреста килограммов. Остаётся к погрузке десять тонн триста.
Сазонов читает. Читает внимательно, дважды, ведя пальцем.
— Три с лишним тонны, — говорит он.
— Три тонны семьсот дополнительно к прежнему свободному весу. По полной осадке остаётся проверить людей, крепления и проходы.
— И вы мне даёте бумагу, что я их не потерял, а списал.
— Даю. Ремизов подпишет уничтожение сегодня же.
Сазонов откидывается на ящике, и я вижу, как у него на секунду расслабляются плечи. Это не благодарность. Это то, чего он хотел четверо суток: чтобы с него сняли не работу, а ответственность за то, чего он всё равно не мог сделать.
— Сколько носилок влезет в три семьсот? — спрашивает он.
— Девятнадцать лежачих с сопровождением. Или девятнадцать лежачих и восемь сидячих, если брать по весу.
— Восемь сидячих я вам не дам, у меня проход.
— Значит, девятнадцать.
— Тринадцать, — говорит Сазонов. — Остальное — на крепление и на то, чтобы мои люди могли пройти к помпам. Я вам не трюм сдаю, я судно веду.
— Тринадцать, — соглашаюсь я.
Мы смотрим друг на друга через стол из двух ящиков.
— Иванов, — говорит он. — Вы понимаете, что мы с вами сейчас полчаса потратили на то, чтобы освободить места тринадцати людям?
— Понимаю.
— И что за эти полчаса мы не погрузили ни одного.
— Тоже понимаю.
— Ну хоть так, — говорит Сазонов и тянет к себе следующую бумагу. — Идите. И скажите своей военфельдшеру, что я не сволочь.
— Она сама поймёт.
— Не поймёт, — говорит он. — Но вы скажите.
Телефонограмма приходит в четверть третьего, когда первые носилки уже поднесли к трапу.
Приносит её посыльный из штаба острова — мальчишка лет восемнадцати, промокший насквозь, с бумажкой в кармане, завёрнутой в клеёнку. Сазонов читает, и я вижу по его лицу, что всё, что мы сделали за утро, только что стало вдвое меньше.
— Баржа не придёт, — говорит он.