18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 6 (страница 8)

18

— Сам.

— Хорошо, — говорит он. — А то у нас в прошлый раз в июле ждали четвёртого, и все четверо стояли на поле лишний час.

— Вот и не ждём.

Мы доходим до второй страницы, и там начинается то, ради чего я, собственно, сюда пришёл.

— Оставь мне Гурьева, — говорю я.

Плешаков ставит точку и откладывает карандаш.

— Не оставлю.

— Мне до последнего запуска нужен человек у моторов. Кто-то же должен готовить последний запуск и провести пробу как положено, а не как получится.

— У вас будет Николаенко.

— Николаенко — хороший парень, но он на «тринадцатом» второй месяц. Гурьев его знает.

— Гурьев знает не самолёт, — говорит Плешаков. — Гурьев знает ящики. Он их паковал трое суток, он их подписывал, и у него в голове лежит, что в котором. Если он останется здесь, на материке будут вскрывать всё подряд под дождём, искать метчики, и через неделю у нас не будет ни метчиков, ни половины того, что мы вывезли.

— Один человек.

— Один человек — это и есть разница между имуществом и кучей, — говорит Плешаков. — Вы это знаете лучше меня, товарищ старший лейтенант, просто вам сейчас неудобно.

Мне неудобно.

Мне неудобно по совершенно конкретной причине, и она не имеет отношения к метчикам. Я сижу здесь и расписываю, кто уйдёт раньше, а сам остаюсь, и внутри у меня сидит противное ощущение, что я отправляю людей вперёд, а себе оставляю ту часть, которой потом можно будет гордиться. Это ощущение надо вытащить и назвать вслух, иначе оно начнёт принимать решения за меня.

Я отодвигаю лист к гайке, чтобы край не хлопал от сквозняка.

— Плешаков.

— Слушаю.

— Мне не нравится, что я их отправляю, а сам остаюсь.

Он смотрит на меня довольно долго — без всякого умиления, скорее с интересом энтомолога.

— А вы не остаётесь, — говорит он. — Вы задерживаетесь.

— Разница?

— Разница в том, что у вас вписан обратный маршрут. — Он стучит карандашом по листу. — Вот. Четвёртая машина, вылет, прикрытие, уход на материк. У вас есть строчка, по которой вы отсюда уедете. Если бы её не было, я бы вам сказал совсем другое.

— И что бы ты сказал?

— Что героизм — это когда у человека кончились варианты, — говорит Плешаков. — А когда варианты есть и человек их не пишет, это не героизм, это неряшливость.

Он возвращается к списку. Я смотрю, как он аккуратно вычёркивает Гурьева из левой колонки и вписывает в среднюю, и в этом вычеркивании больше заботы обо мне, чем в любых словах.

К десяти у нас готов лист, который можно показать людям. Двадцать три фамилии. Против каждой — три графы. В самом низу, отдельной строчкой, стоит моя, и в третьей графе у меня пусто, потому что принимать меня на материке пока некому.

Плешаков смотрит на эту пустую клетку.

— Впишем, — говорю я.

— Впишем, — соглашается он, и по голосу слышно, что он запомнил.

Гордеев находит меня у выхода, когда я уже натягиваю плащ-палатку. Он мокрый до пояса, злой и говорит без предисловий:

— На причале плохо.

— Насколько плохо?

— Настолько, что я туда посылаю тебя, а сам иду в штаб острова выбивать транспорт, — говорит он. — Там сейчас три службы и ни одного человека, который отвечает за всё сразу. Погрузкой командует Сазонов, каплей, мужик не худший, но у него наряд на боеприпасы и своя ведомость. Ковалёва там с утра, и я уже слышал, как она разговаривает.

— Она умеет.

— Она умеет так, что её через полчаса поставят к стенке за пререкания, — говорит Гордеев без улыбки. — Иванов. Ты едешь туда от группы. Что скажешь — то я подпишу. Но привези мне бумагу, а не рассказ.

— Понял.

— И вот ещё. — Он останавливает меня, уже когда я в дверях. — Ты помнишь, что у нас не стоит задача вывезти всех?

— Помню, — говорю я, продевая руку в мокрый рукав. — Мотористов и оружейников выведу. Но если у причала ещё можно взять раненых, пустые места вам назад не привезу.

Гордеев смотрит на меня секунду.

— Езжай, — говорит он.

Вчерашний семикилометровый путь к ближнему причалу теперь не годится: транспорт принимает южная гавань. До неё одиннадцать километров через можжевельник и два хутора, и первые три километра она ещё похожа на дорогу.

Дальше начинается сентябрь.

Полуторка идёт на второй, мотор воет, колёса месят жижу, и на каждом подъёме шофёр просит меня «подержаться покрепче», после чего машину заносит кормой. Дождь мелкий и настойчивый, из тех, что не льёт, а просто существует. Колено у меня к этому времени уже отработало своё: оно перестало болеть отдельно и теперь просто участвует во всём, что я делаю, как участвует в жизни старый долг.

Последний километр мы стоим.

Стоим потому, что дорога перед спуском к гавани забита подводами. Их семь, они стоят одна за другой, лошади опустили головы под дождём, на подводах — ящики под мокрым брезентом. Обогнуть нельзя: слева канава, справа откос.

И упирается в них, носом почти в задок последней подводы, санитарная машина с красным крестом на мокром боку.

Я вылезаю. Из-под брезента выглядывает Мищенко; он и ещё трое наших едут со мной помочь на погрузке. Велев им ждать у машины, иду вперёд пешком.

Голос Лиды я слышу метров за двадцать.

— ...Я не спрашиваю, чей приказ. Я говорю, что у меня в кузове человек, которому нельзя лежать под дождём ещё час.

— Не могу, товарищ военфельдшер.

— Ты можешь отвести одну подводу на двадцать шагов.

— Не могу.

Старшина, который это говорит, стоит посреди дороги с карабином за спиной и в мокрой шинели, и по его лицу видно, что он говорит «не могу» в двадцатый раз и уже не слышит собственных слов. Ему лет двадцать пять, у него неподвижное, упрямое, несчастное лицо человека, поставленного на невыполнимое дело.

Лида стоит перед ним, маленькая, без плащ-палатки, в намокшей пилотке, и в ней сейчас столько ярости, что от неё, кажется, должен идти пар.

— Ковалёва, — говорю я.

Она оборачивается.

— Иванов. Хорошо, что вы. Объясните этому...

— Подождите.

Я подхожу к старшине. Он вытягивается, потому что видит шпалы... нет, не шпалы — кубари, я всё ещё старший лейтенант, и в этом теле мне всё ещё требуется секунда, чтобы вспомнить, какое у меня звание.

— Фамилия?

— Старшина первой статьи Байда, — отвечает он и отступает от попятившейся лошади. Узду перехватывает ездовой; Байда снова загораживает проезд.

— Байда, чей приказ?

— Начальника погрузки. Подводы не расцеплять, идут по ведомости, до разгрузки дорога закрыта.

— Приказ письменный?