18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 12 (страница 6)

18

Мы не просим. Просто, когда всё закончено и бумаги подписаны, Дуся говорит:

— Погодите уезжать.

И уходит куда-то, и возвращается через двадцать минут, и зовёт нас в тёплую каморку при складе, где стоит железная печка и висит на гвозде чей-то ватник.

На столе — четыре миски.

В мисках — суп. Настоящий, горячий, с картошкой и с чем-то ещё, и хлеб, нарезанный тонко.

— Откуда? — спрашиваю я.

— Из нашего котла, — говорит Дуся. — У нас тут своё хозяйство, мы кормимся.

— Дуся, мы сыты.

— Вы сегодня сорок два мешка перетаскали, — говорит она. — Садитесь и ешьте, не обижайте.

И мы садимся и едим.

Я ем и думаю, что за три года войны у меня набралось таких столов — чужих, случайных, с последней картошкой — штук, наверное, двадцать. И что ни за одним из них меня не спросили, какое у меня звание.

Лиду я нахожу на следующий день после возвращения, и нахожу поздно: у неё до девяти приём, а потом она ещё час пишет.

Она сидит за своим столом, при лампе, и пишет, и по тому, как у неё поднято плечо, видно, что она устала до того состояния, когда перестаёшь ровно сидеть.

— Лидия Андреевна.

— Да?

— Я был у вашей матери.

Карандаш у неё останавливается.

Она поднимает голову, и я вижу, что она мгновенно, за полсекунды, прошла путь от усталости до полной собранности — как это бывает у врачей, когда их будят ночью.

— Как она?

— Живая. Худая. Ходит.

— Кашляет?

— При мне не кашляла.

— Ест?

— Ест, — говорю я. — У них там с тётей Клавой хозяйство, они вдвоём.

Лида откладывает карандаш и складывает руки на столе, и это у неё означает: рассказывайте всё, подряд, ничего не сокращая.

Я рассказываю.

Про то, как открывала старуха и как за ней вышла Ольга Никитична и схватилась за косяк. Про посылку и про то, что она над каждой вещью останавливалась. Про то, как она спрашивала — сразу всё: похудела ли, есть ли валенки, не кашляет ли, ест ли.

— И что вы сказали?

— Правду.

— Какую?

— Что похудели, что валенки есть, что кашляете иногда, что едите нерегулярно.

Лида морщится.

— Зачем про кашель?

— Затем, что она про вас всё равно думает худшее, — говорю я. — И если бы я сказал, что вы цветёте, она бы решила, что я вру. А так — поверила и успокоилась.

Лида молчит.

Потом спрашивает — и голос у неё чуть не тот:

— Про замуж спрашивала?

— Спрашивала.

— И что?

— Я сказал, что вы со мной про это не разговариваете. Что вы со мной разговариваете про раненых и про то, чтобы я не портил себе ногу.

Она вдруг смеётся — коротко, сквозь усталость.

— И что она?

— Сказала: «Это она. Это моя».

Лида берёт карандаш и начинает вертеть его в пальцах.

— Дальше, — говорит она.

И я рассказываю про окно.

Подробно: про заложенную нижнюю половину, про фанеру и тряпьё, про то, как всё это срослось за два с половиной года, про то, что твоя мать сама забивала гвозди и что у неё выходило лучше, чем у меня, потому что она до войны работала в домоуправлении.

Про то, как в комнате стало светло.

Про грязные обои.

Лида слушает, не перебивая, и когда я дохожу до обоев, она опускает голову и сидит так секунд десять.

Я молчу.

Потом она вытирает лицо ладонью — быстро, одним движением, как вытирают пот, — и говорит совершенно ровным голосом:

— Спасибо.

— Не за что.

— Есть за что, — говорит Лида. — Вы мне сейчас дали то, чего я не могу получить письмом.

— Чего?

— Как она выглядит, — говорит она. — Она мне в каждом письме пишет «живы, здоровы, не волнуйся». Четыре слова. Я их читаю и не знаю, сколько за ними стоит.

Она снова берёт карандаш.

— Теперь скажите мне медицинское, — говорит она. — Отёки на ногах есть?

— Не знаю. Я не смотрел.

— А как она вставала со стула?

Я вспоминаю.

— Держалась за стол, — говорю я. — Обеими руками.

— Плохо, — говорит Лида и записывает это себе в тетрадь. — Ладно. Я ей напишу, что можно сделать, и ещё соберу.

И вот эта тетрадь, в которую она вносит то, как её мать встаёт со стула, — она у меня потом долго стоит перед глазами.