18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 12 (страница 3)

18

— Спасибо, товарищ...

— Я не договорил. Я займусь, но не так, как ты думаешь. Я никого не поеду хватать за узду. Я пойду к бумагам.

— К каким бумагам?

— К тем, которые им дали, — говорю я. — Ты сказал: дали бумажку. Значит, где-то есть запись: изъято тогда-то, у такой-то, на срок такой-то. Вот с этой записью и будем работать.

Тарасов смотрит на меня с сомнением.

Ему двадцать лет, и он ещё не знает, что бумага бывает не только препятствием.

Шульгу, нашего капитана интендантской службы, я застаю за тем, что он ругается с кем-то по телефону насчёт валенок.

Дождавшись конца, излагаю.

Шульга слушает, покачивая головой, и с каждым моим словом качает всё выразительнее.

— Товарищ подполковник, — говорит он наконец. — Вы хоть понимаете, что это не наша епархия?

— Понимаю.

— Мы авиационный полк. Лошадей у населения берёт не авиация. Это или тыл армии, или кто угодно.

— Понимаю.

— И где я вам её искать буду?

— По записи, — говорю я. — Ты же сам мне в декабре объяснял, что у вас на всё есть учёт, и хвастался, что найдёшь любую бочку.

Шульга кряхтит.

Он не злой человек, он просто уставший до предела и хорошо знающий, что любое чужое поручение отнимает время от своего.

— Товарищ подполковник, а вам это зачем?

Вопрос честный, и я отвечаю честно:

— Затем, что эта женщина двое суток держала у себя нашего стрелка, кормила его последней картошкой и укрыла его при обстреле, хотя могла просто закрыть дверь. И теперь она ходит за водой полверсты.

Шульга смотрит на меня.

— Ладно, — говорит он. — Три дня.

На поиски уходит четыре дня.

На четвёртый вечер он приносит две выписки.

— Нашёл. Мобилизация временная, вот срок — уже вышел. И вот подразделение: тридцать километров от нас. Гнедко у них числится живой, на довольствии.

Шульга расправляет загнутый угол выписки и ждёт, пока я прочитаю сам.

— И вот тут, — говорит Шульга, придя ко мне с бумагой, — начинается самое интересное.

— Что?

— То, что они её не вернули не потому, что жулики. — Он тычет пальцем в свои записи. — У них два коновода выбыли, часть передвигалась, документы в дороге. Они про эту лошадь просто забыли. У них таких лошадей одиннадцать.

— И что делать?

— А ничего особенного, — говорит Шульга с удовольствием человека, который наконец в своей стихии. — Я им написал. Со ссылкой на срок и на их же бумагу. И мне ответили, что вернут по принадлежности, и просят прислать, кому передать.

— Так просто?

— Так просто, — говорит Шульга. — Знаете, товарищ подполковник, что самое смешное? Если бы вы поехали туда сами и стали требовать, они бы упёрлись. Из принципа. А бумажке уперёться нечем.

Лекарства мы отправляем той же оказией.

Это отдельная история, и в ней участвует Лида, и участвует она так, как участвует всегда: сначала спорит, потом делает лучше, чем просили.

— Что вы хотите им послать? — спрашивает она.

— Что-нибудь. От простуды. У старухи кашель.

— «Что-нибудь» я вам не дам, — говорит Лида. — У меня учёт, и у меня раненые.

— Лидия Андреевна.

— Не «Лидия Андреевна». — Она достаёт свою тетрадь. — Расскажите подробно, что у них там. Кто, чем болеет, сколько лет.

Я рассказываю всё, что знаю от Тарасова.

Лида слушает, записывает, затем кладёт на стол лист расхода и показывает строки.

— Могу выделить перевязочные пакеты, стрептоцид и немного соды. Это немного. Я это оформлю как передачу гражданскому населению, с записью, и пусть подпишет их сельсовет или кто там у них есть.

— А если нет сельсовета?

— Тогда боец, который повезёт, распишется за получателя и укажет обстоятельства.

— Это обязательно?

Лида поднимает на меня глаза.

— Иванов, — говорит она. — Через полгода кто-нибудь придёт проверять мой фонд. И я должна буду объяснить, куда делся стрептоцид. И я не хочу объяснять это словами «одна хорошая женщина спасла нашего стрелка». Я хочу показать бумагу.

Она права.

И, кроме того, я вижу, что она за этим ворчанием делает: она добавляет в свёрток то, о чём я не просил и не додумался бы. Бинты. Немного соды. И — отдельно, завёрнутое — что-то детское.

— Это что?

— Это мальчику, — говорит Лида. — У них там восьмилетний, вы сказали. У меня от эвакуированных остались рыбий жир и витамины в горошинах. Они сладкие.

Тарасов едет в Заречье через десять дней, когда с ногой становится лучше.

Едет официально: я подписываю ему увольнительную, и с ним едет Шульга, потому что лошадь надо принять по бумаге, и едут сани.

Возвращаются они к ночи.

Я нахожу Тарасова в казарме — он сидит на своей койке, распаренный, в расстёгнутой гимнастёрке, и рассказывает сразу пятерым.

— ...а он её узнал! — говорит он. — Гнедко-то. Мы его подводим, а Колька выбегает, и он к нему башкой тянется. Прямо тянется!

— А хозяйка?

— А хозяйка... — Тарасов замолкает. — Она сначала стояла и не подходила. Как будто не верила. А потом подошла, обняла его за морду и стоит. И Шульга ей бумагу суёт, расписаться, а она не видит ничего.

Он рассказывает про упряжь: что хомут за месяц у чужих раскис и что супонь никуда не годилась, и что они с Колькой полдня её чинили, а Тарасов, оказывается, умеет, потому что вырос в деревне под Калинином и до войны ходил за лошадьми.

— И воду привезли! — говорит он. — Сразу. Две бочки. Она говорит: мне теперь на неделю.

— А дрова?

— И дрова притащили из леса. Там валежник, его бабам не дотащить, а на санях — раз.

Кто-то спрашивает:

— А тебе-то что с этого?