18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 11 (страница 5)

18

Я это долго не мог сформулировать, а тут два дня смотрел на чужой инструмент и понял.

Если бы я тогда, в сорок первом, сумел вернуться к тебе тем, кем был, — у нас бы, наверное, сорвало все грани. Ты бы подгоняла себя под ту девушку, я бы изображал того человека, и мы бы оба говорили, что всё как прежде, а гайки бы крутились всё хуже.

А так пришлось делать своё. Из того, что есть. Из списанного уголка, как эта наша тележка.

Она кривая. Но она едет, и её двое катят там, где раньше четверо несли на руках.

Теперь по делу.

Мы вернулись на свою базу, полк собран, все целы. Двое суток я спал, ел и ходил в чистом. Больше про работу ничего не пишу — не потому что тайна, а потому что уже не помню, что там было интересного, кроме бани.

Напиши мне вот что.

Ты в прошлом письме упоминала, что у вас в отделении говорят про перемещение. Что именно говорят? Это слухи или уже есть бумага?

Спрашиваю не из любопытства и не чтобы строить планы. Просто если ваш госпиталь двинется, я хочу знать заранее, куда писать, а то мои письма будут месяц догонять тебя по всему фронту, а я, как ты знаешь, человек нетерпеливый, хотя и притворяюсь выдержанным.

И ещё. Если вдруг окажется, что вас переводят куда-нибудь в нашу сторону, — напиши сразу. Не потому, что я что-то смогу устроить. А потому, что мне будет легче дышать.

Твой Павел».

Складываю, надписываю, отдаю Гордееву — он зашёл перед отъездом почтовой машины.

— Отправишь завтра.

— Завтра? — переспрашивает он и тут же спохватывается. — Понял. Как обычно.

Я задерживаю взгляд на конверте, который он уже убирает. За окном хлопает дверь почтовой полуторки. Сейчас есть и время, и машина; к чему ещё ночь держать письмо при себе?

— Нет, — говорю я. — С сегодняшней машиной отправляй.

Гордеев смотрит на меня с удивлением.

— Вылетов же нет.

— Вот именно, — говорю я. — Вылетов нет.

Глава 2

Письмо приходит в самый неудобный час — в половине второго, когда у меня на столе лежат три списка и все три надо подписать до вечера.

Я узнаю конверт раньше, чем беру его в руки. У Марии крупный, немного наклонный почерк и привычка писать адрес так плотно, будто боится, что слова не поместятся.

Читаю стоя, потому что если сяду — вспомню, что не спал.

Она пишет коротко. Госпиталь переводят ближе к фронту, часть людей идёт с санитарным эшелоном, и эшелон пойдёт через пересыльную станцию — она называет её прямо, без околичностей, и приписывает дату: с шестнадцатого по восемнадцатое, точнее не знает никто, потому что «нас двигают, как шкаф по комнате, — то вправо, то опять на прежнее место».

Дальше две строки, из-за которых я перечитываю всё письмо второй раз.

«Я не прошу тебя приезжать. Я просто пишу, где буду, потому что ты однажды сказал, что тебе легче, когда ты знаешь точку на карте, а не направление».

Я стою с этим листом у окна, за которым техники катят бочку, и очень отчётливо чувствую, как в груди делается тесно.

Потом достаю из планшета рабочий календарь и всё-таки сажусь, чтобы разложить его рядом с письмом.

Шестнадцатое — это послезавтра. А послезавтра у меня начинается то, что в бумагах называется «перебазирование полка эшелонным порядком», а на человеческом языке означает, что половина моего хозяйства поедет по железной дороге через ту самую станцию.

Я сижу над календарём минуты три и честно сам себя проверяю.

Первое: совпадение это или я его себе устроил? Не устраивал. Станция одна на весь участок, через неё идёт всё, и наши, и не наши, и выбора у нас с ней нет.

Второе: изменится ли что-нибудь в моей работе оттого, что там будет Мария? Не должно.

Третье, самое неприятное: а я буду знать, если изменится?

Вот на третьем я и застреваю.

Отвечаю в тот же час, потому что если отложу — не напишу вообще.

Пишу, что буду на этой станции по службе, скорее всего семнадцатого. Что не знаю, в какой час и сколько пробуду. Что если разминёмся — оставлю ей весть у дежурного по станции и у диспетчера, фамилию диспетчера называю, потому что это Климов и потому что Климов не потеряет.

И пишу отдельной строкой то, что мне самому неудобно писать:

«Я не могу двигать твой эшелон и не буду пытаться. Если у вас погрузка или срочность, ты меня не ищи. Я всё пойму раньше, чем ты успеешь объяснить».

Запечатываю, отдаю связному и три минуты сижу, глядя в стену.

Потом беру первый список и подписываю.

На узел я выезжаю шестнадцатого в полдень, вместе с полковым инженером.

Верещагин — инженер-капитан, человек лет сорока, сухой, с вечно поджатыми губами, и я за год с лишним привык, что он говорит мало, а когда говорит — всегда про железо и никогда про людей. Он сидит рядом в кузове, одной рукой держась за борт, другой прижимая папку к шинели. На ухабах нас подбрасывает; я начинаю разговор, когда шофёр снижает ход у переезда, и наклоняюсь ближе, чтобы не кричать через весь кузов.

— Верещагин.

— Слушаю.

— Вы сегодня будете спорить с военными сообщениями.

— Я догадался.

— Вы умеете спорить?

Он поворачивает ко мне лицо, и на этом лице впервые за год с лишним появляется что-то похожее на веселье.

— Товарищ майор, я двенадцать лет спорю с людьми, которые хотят, чтобы самолёт летал без ремонта. Военные сообщения после этого — отдых.

Станция открывается из-за поворота сразу вся: три пути, разбитая водокачка, которую так и не восстановили, обгоревший пакгауз, платформа, и на путях — состав с боеприпасами, состав с чем-то укрытым брезентом, и дальше, у самого дальнего пути, длинная зелёная гусеница санитарного.

Он уже здесь.

Я смотрю на него ровно столько, сколько нужно, чтобы отметить: пришёл, стоит, окна зашторены, у третьего вагона откинута дверь и внизу стоит человек в белом халате поверх шинели.

Потом отворачиваюсь и иду к платформе, где стоит наш груз.

Груз наш выглядит так, как выглядит всякое хозяйство, вынутое из привычного места: жалко и бестолково. Ящики, ящики, ящики. Станки, обвязанные проволокой. Бочки. Штабель чего-то длинного под мешковиной. И посреди всего этого — наша тележка, та самая, которую летом скопировали с чужой, из подручного железа, и которой Плешаков гордится больше, чем орденом.

Плешаков сам тут же. Он в промасленном ватнике, хотя ещё не холодно, и ругается с кем-то у штабеля.

— Товарищ майор! — Он идёт ко мне, на ходу вытирая руки. — Вы вовремя. Тут нас грабят.

— Кто?

— Да вон, — он кивает на человека в шинели, стоящего у платформы с планшетом. — Говорит, что мы много занимаем.

Человек в шинели оборачивается.

Майор из военных сообщений, фамилия Тищенко, — я его помню по прошлой перевозке. Круглый, невысокий, с красными от бессонницы глазами и с тем особым спокойствием, которое бывает у людей, которым каждый день говорят, что они виноваты.

— Иванов, — говорит он и подаёт руку. — Ну наконец-то. С вашими техниками разговаривать невозможно.

— Что случилось?

— Ничего не случилось. Обычное. — Он раскрывает планшет. — У меня на узле пропускная способность вот такая, — он показывает щель между пальцами. — Подъезд разбит, маневровый один, и он полудохлый. Сегодня ночью я могу дать вам одну нитку. Одну. И в неё влезет вот столько.

Он показывает рукой в сторону путей.

— Платформа, две теплушки и полувагон. Всё. Больше не влезет ни во что, потому что дальше по расписанию идут вещи, которые я двигать не имею права.