Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 11 (страница 6)
— Понятно, — говорю я. — Что предлагаете?
— Предлагаю разумное. — Тищенко листает. — В первую нитку берём самолётные части, боепитание и людей. Они лёгкие, они компактные, и от них сразу польза: ваши перелетят, у них будет чем жить и чем стрелять. А вот это, — он тычет карандашом в сторону станков, — вот эту вашу мастерскую мы отправим вторым заходом. Через сутки, максимум двое.
— Через двое.
— Через двое, — повторяет он твёрдо. — Иванов, поймите меня правильно. У вас самолёты должны начать летать. Что им сейчас нужнее — ключи или патроны?
И вот тут надо остановиться и сказать одну вещь, которую я всегда себе говорю в таких разговорах, чтобы не сорваться.
Он прав.
Не наполовину прав, не «формально прав» — по-настоящему прав. Он рассуждает ровно так, как рассуждал бы я на его месте, имея одну нитку и четыре просителя. Самолёт без боекомплекта не воюет. Самолёт без палаток и котла не воюет тоже, потому что люди спят и едят. А станок — это железо, которое лежит и ждёт.
Беда только в том, что он считает первый день, а мне надо считать четвёртый.
— Тищенко, — говорю я. — Давайте не спорить на словах. Давайте пройдём вдоль этого добра, и вы мне покажете, что бы вы взяли, а я вам скажу, что будет через четыре дня, если это оставить.
— У меня двадцать минут.
— Хватит пятнадцати.
Мы идём вдоль платформы. Впереди Верещагин со своей папкой, за ним я, потом Тищенко, потом Плешаков, который делает вид, что идёт по своим делам, а на самом деле держится в трёх шагах и слушает.
— Вот, — говорит Тищенко у первого штабеля. — Это что?
— Это стеллаж и верстаки, — говорит Верещагин.
— Дерево?
— Дерево.
— Оставляем. Доски я вам на месте найду, у меня их полстанции.
— Согласен, — говорит Верещагин, и Плешаков за спиной у меня издаёт звук.
— Дальше. Это?
— Станок сверлильный.
— Тяжёлый?
— Двести сорок.
— Оставляем.
Верещагин останавливается.
— Нет.
— Почему нет? — Тищенко даже поворачивается всем корпусом. — Вы же только что согласились с верстаками.
— Верстак я сколочу за полдня из вашей доски, — говорит Верещагин ровно. — А дырку в кронштейне я пальцем не просверлю.
— Ну так возьмите дрель.
— Взял. — Верещагин открывает папку и показывает лист. — Вот, ручная, две штуки, они в этом ящике. Только ими я сделаю несколько толстых кронштейнов за смену и сотру людям руки. У меня по опыту после каждого вылета набирается работ на двадцать-тридцать отверстий: накладки, заплаты, крепёж. Это не про «красиво», это про то, что заплату надо чем-то пришить.
Тищенко смотрит на станок.
— Двести сорок кило, — говорит он с тоской.
— Двести сорок кило, — соглашается Верещагин. — И я вам за них отдам верстаки, стеллаж, вот этот ящик с малярным и половину вот того с расходным крепежом, потому что крепёж я на месте выпрошу у соседей.
— Вы серьёзно отдаёте?
— Совершенно серьёзно. Записывайте.
Тищенко записывает, и лицо у него делается задумчивое. Я стою в стороне и не лезу, потому что происходит именно то, ради чего я его сюда и привёз: они начали считать в одних и тех же единицах.
— А это? — Тищенко останавливается у большого угловатого ящика, обшитого рейкой. — Это у вас что за гроб?
— Агрегатный комплект, — говорит Плешаков из-за спины.
— Что?
— Приспособления для съёма и постановки агрегатов, — поясняет Верещагин. — Подъёмник, ложементы, оправки.
Тищенко меряет ящик шагами.
— Три метра. Три метра, Иванов! Это у меня четверть платформы. Что, без него никак?
— Без него никак, — говорит Плешаков.
— Погодите, — говорю я. — Плешаков, вы сейчас сказали «никак» слишком быстро. Тищенко, поехали.
— Куда?
— На аэродром. Тут шесть километров.
— У меня двадцать минут.
— У вас было двадцать минут двенадцать минут назад. Поехали, я вас верну через сорок.
Он смотрит на меня, потом на ящик, потом на свои часы и лезет в кузов.
Часть готовых машин Зорин уже перегнал на новую площадку. Остальные ждут подтверждения приёмки и очередного перелёта.
Я веду Тищенко прямиком к третьему борту от края.
Машина стоит с открытыми капотами и снятой панелью, и вокруг неё ходят двое в ватниках. Под правым мотором на брезенте разложено железо.
— Вот, — говорю я. — Прошу знакомиться. Сел четыре дня назад, привёз девятнадцать пробоин и мотор, который надо менять.
Тищенко смотрит.
— И что?
— А то, товарищ майор, что мотор с навесным оборудованием весит больше шести сотен килограммов, — говорит Плешаков, вылезая из кузова следом. — Вы мне сейчас объясните, как я его сниму.
— Краном.
— Крана нет. Кран на новой площадке будет через неделю, если будет.
— Ну... треногой.
— Тренога есть, — Плешаков показывает на угол капонира, где действительно стоят три бревна, связанные проволокой. — Только одной треноги мало. А в жизни его надо не просто поднять, а поднять, развернуть, подвести к раме и посадить на шпильки так, чтобы никому руку не оторвало. Вот для этого у меня в том гробу лежат ложементы и оправки.
Он лезет под мотор и вытаскивает изогнутую железяку, похожую на большую скобу.
— Вот эта штука, — говорит он, — весит восемь кило. Без неё вот эта, — он хлопает ладонью по мотору, — тяжёлая махина, будет висеть на честном слове, пока четверо мужиков её ловят. Я так один раз ловил. Больше не хочу.
Тищенко молчит.
— А там всё такое? — спрашивает он наконец. — В ящике?
— Не всё, — говорит Верещагин, и вот тут начинается самое интересное.
Он достаёт свою папку, кладёт её на крыло и раскрывает.