18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 10 (страница 5)

18

— Товарищ командир, — говорит Дёмин и встаёт первым.

Остальные встают следом: Соболь — медленно, как всегда; Гриценко — суетливо, роняя пилотку; Пшеничный не роняет ничего и смотрит прямо.

— Сидите, — говорю я и сажусь на пятый ящик.

Они садятся с подобранными плечами, пряча самокрутки в ладони; Дёмин больше не вытягивает ноги поперёк прохода.

Дёмину двадцать два. Он из-под Полтавы, у него мать и две сестры остались там, где сейчас чужие, и он об этом не говорит никогда, но все знают. Он лучший из наших молодых по технике пилотирования и худший по терпению.

— Ну, — говорю я. — Спрашивайте.

— Что спрашивать, товарищ командир?

— То, что вы спрашивали друг у друга последние трое суток.

Молчание. Потом Дёмин всё-таки говорит — глядя не на меня, а на запад:

— Зачем нам ночь.

— Поясни.

— Мы шестые сутки на новом поле. Вчера ставили землянки, сегодня роем капониры, завтра будем чистить рулёжку. — Он говорит ровно, без истерики, и от этого хуже. — Через неделю мы подготовим дальний вылет. Полетим ночью, за триста километров, положим бомбы на какое-нибудь поле, вернёмся и напишем донесение.

— А днём?

— А днём, — говорит Дёмин, — отсюда до фронта сто с небольшим, и там сейчас наши держат рубеж без прикрытия, и по ним ходят с утра до вечера. И, товарищ командир, я вам честно: я не понимаю, что важнее — наши двенадцать бомб ночью где-то далеко или одна пара, которая днём отогнала бы от пехоты.

— Я подам рапорт, — говорит он после паузы. — В штурмовой. Я туда просился ещё в апреле.

Гриценко смотрит на него испуганно, Соболь — исподлобья, Пшеничный кивает.

— Кто ещё? — спрашиваю я.

— Я, — говорит Пшеничный. — Только не в штурмовой, а в ночные лёгкие. У меня брат там.

Я смотрю на Гриценко. Он крутит пилотку, поднимает глаза и снова опускает. Ответа сейчас не будет; я не вытягиваю его силой.

— Соболь?

Соболь молчит секунд пять.

— Я не буду рапорт, — говорит он наконец. — Но я не понимаю так же, как они.

Вот сейчас мне надо не ошибиться.

В прошлой жизни у меня на этот случай был набор ходов, и все они плохие. Первый: рассказать про стратегию. Двадцатидвухлетний человек, который шесть суток копал землю и смотрел, как немец идёт на восток, слушать про стратегию не будет. Второй: пристыдить. Сказать про долг, про присягу, про «а кто за вас будет». Это вообще хуже всего, потому что они не трусы; они просятся туда, где страшнее.

Третий: показать.

— Рапорты пишите, — говорю я.

Они переглядываются.

— Сегодня напишите и мне отдайте, — говорю я. — Не завтра, не через неделю. Сегодня. Я их приму, зарегистрирую и положу к себе.

— И дадите ход? — спрашивает Дёмин.

— Дам, — говорю я. — Не сегодня. У меня к вам до этого одна работа, и я хочу, чтобы вы её сделали до того, как я пущу бумаги.

— Занятие? — спрашивает Пшеничный, и в голосе у него — вся вежливая усталость человека, которого третий год учат.

— Нет, — говорю я. — Работа. Занятие — это когда я знаю ответ. Здесь ответа не знаю ни я, ни штаб.

Четыре рапорта ложатся ко мне на стол к шести вечера.

Стол — это дверь от разрушенного дома, положенная на два ящика. Лампа — гильза с фитилём, потому что керосинку разбили на марше.

Я читаю все четыре.

У Дёмина — в две строки, зло: «Прошу перевести в штурмовой полк для непосредственного участия в боевых действиях». У Пшеничного — обстоятельно, с обоснованием, с упоминанием брата. У Гриценко — коряво, с помарками, и видно, что он писал, потому что пишут остальные. Четвёртый, от стрелка Кутепова, — вообще без объяснений: «Прошу перевести туда, где стреляют».

Я расписываюсь на каждом в углу, ставлю дату и кладу в жестяную коробку из-под ленты.

Зорин, сидящий напротив со своим списком экипажей, наблюдает за этим молча.

— Ты их пустишь? — спрашивает он.

— Если после операции скажут то же самое — пущу.

— Дёмина жалко.

— Мне их всех жалко, — говорю я. — Но если я сейчас начну держать людей силой, я получу не эскадрилью, а роту недовольных, которые ночью над целью будут думать про свои рапорты.

— А если они уйдут и не вернутся?

— Я не могу выбрать им место гибели и выдать это за заботу, — говорю я. — Виктор, я видел, что делает с человеком отнятый выбор. Он перестаёт быть лётчиком и становится служащим.

На следующее утро я веду их к разведчикам.

Разведывательное хозяйство у нас на новом поле устроено даже лучше, чем наше собственное: у них уже есть землянка с настоящей дверью, стол, две лампы, и главное — сушилка для плёнки, сколоченная из ящиков и куска трубы.

Капитан Гущин, командир разведывательного экипажа, — человек лет тридцати с обожжённой левой щекой и привычкой говорить «не знаю» так, будто это готовый результат.

— Мне сказали, вы придёте с молодёжью, — говорит он. — Я вам выделю час.

— Мне нужно четыре часа.

— У меня нет четырёх.

— У вас есть четыре, — говорю я, — если вы хотите, чтобы через неделю ваши снимки кто-то умел читать не только у вас.

Гущин смотрит на меня, потом на четверых за моей спиной.

— Рябинина! — кричит он в глубину землянки. — Доставай сентябрьские, транспортные.

Техник-лейтенант Рябинина — маленькая, с обмороженными в прошлую зиму пальцами, которые она прячет в рукава, — приносит папку, кладёт на стол и сама садится рядом, потому что ей интересно.

Я разворачиваю перед молодыми чистый лист.

— Задача такая, — говорю я. — К вечеру послезавтра вы приносите мне один день. Не свой — их. Один день снабжения немецкой группировки вот здесь. — Я обвожу карандашом район. — Что у них должно взлететь утром. Что привезти. Что и где выгрузить. И самое главное — какие наземные дела у них не сделаются, если это не прилетит.

— Мы должны угадать? — спрашивает Дёмин.

— Вы должны построить, — говорю я. — Из того, что есть. Где данных нет, вы не выдумываете, а пишете предел: «не менее», «не более», «неизвестно».

— А если в конце получится, что не сделается ничего? — спрашивает Пшеничный, глядя мне в глаза.

— Тогда вы мне это докажете, — говорю я, — и я лично отвезу ваши рапорты в штаб и добавлю от себя, что вы правы.

Пшеничный разжимает пальцы на карандаше и смотрит уже не на меня, а на снимок перед собой. Гущин придвигает ему масштабную линейку.

Первые два часа они работают плохо.

Плохо — потому что ждут, что им скажут, что искать. Гущин раскладывает снимки, Рябинина объясняет масштаб, Дёмин листает быстро и раздражённо, Гриценко переписывает всё подряд в тетрадку, Соболь молчит.

Я сижу в углу и не вмешиваюсь. Это самое трудное, чему я научился здесь: сидеть в углу.

Перелом наступает на третьем часу, и делает его Пшеничный.