Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 10 (страница 5)
— Товарищ командир, — говорит Дёмин и встаёт первым.
Остальные встают следом: Соболь — медленно, как всегда; Гриценко — суетливо, роняя пилотку; Пшеничный не роняет ничего и смотрит прямо.
— Сидите, — говорю я и сажусь на пятый ящик.
Они садятся с подобранными плечами, пряча самокрутки в ладони; Дёмин больше не вытягивает ноги поперёк прохода.
Дёмину двадцать два. Он из-под Полтавы, у него мать и две сестры остались там, где сейчас чужие, и он об этом не говорит никогда, но все знают. Он лучший из наших молодых по технике пилотирования и худший по терпению.
— Ну, — говорю я. — Спрашивайте.
— Что спрашивать, товарищ командир?
— То, что вы спрашивали друг у друга последние трое суток.
Молчание. Потом Дёмин всё-таки говорит — глядя не на меня, а на запад:
— Зачем нам ночь.
— Поясни.
— Мы шестые сутки на новом поле. Вчера ставили землянки, сегодня роем капониры, завтра будем чистить рулёжку. — Он говорит ровно, без истерики, и от этого хуже. — Через неделю мы подготовим дальний вылет. Полетим ночью, за триста километров, положим бомбы на какое-нибудь поле, вернёмся и напишем донесение.
— А днём?
— А днём, — говорит Дёмин, — отсюда до фронта сто с небольшим, и там сейчас наши держат рубеж без прикрытия, и по ним ходят с утра до вечера. И, товарищ командир, я вам честно: я не понимаю, что важнее — наши двенадцать бомб ночью где-то далеко или одна пара, которая днём отогнала бы от пехоты.
— Я подам рапорт, — говорит он после паузы. — В штурмовой. Я туда просился ещё в апреле.
Гриценко смотрит на него испуганно, Соболь — исподлобья, Пшеничный кивает.
— Кто ещё? — спрашиваю я.
— Я, — говорит Пшеничный. — Только не в штурмовой, а в ночные лёгкие. У меня брат там.
Я смотрю на Гриценко. Он крутит пилотку, поднимает глаза и снова опускает. Ответа сейчас не будет; я не вытягиваю его силой.
— Соболь?
Соболь молчит секунд пять.
— Я не буду рапорт, — говорит он наконец. — Но я не понимаю так же, как они.
Вот сейчас мне надо не ошибиться.
В прошлой жизни у меня на этот случай был набор ходов, и все они плохие. Первый: рассказать про стратегию. Двадцатидвухлетний человек, который шесть суток копал землю и смотрел, как немец идёт на восток, слушать про стратегию не будет. Второй: пристыдить. Сказать про долг, про присягу, про «а кто за вас будет». Это вообще хуже всего, потому что они не трусы; они просятся туда, где страшнее.
Третий: показать.
— Рапорты пишите, — говорю я.
Они переглядываются.
— Сегодня напишите и мне отдайте, — говорю я. — Не завтра, не через неделю. Сегодня. Я их приму, зарегистрирую и положу к себе.
— И дадите ход? — спрашивает Дёмин.
— Дам, — говорю я. — Не сегодня. У меня к вам до этого одна работа, и я хочу, чтобы вы её сделали до того, как я пущу бумаги.
— Занятие? — спрашивает Пшеничный, и в голосе у него — вся вежливая усталость человека, которого третий год учат.
— Нет, — говорю я. — Работа. Занятие — это когда я знаю ответ. Здесь ответа не знаю ни я, ни штаб.
Четыре рапорта ложатся ко мне на стол к шести вечера.
Стол — это дверь от разрушенного дома, положенная на два ящика. Лампа — гильза с фитилём, потому что керосинку разбили на марше.
Я читаю все четыре.
У Дёмина — в две строки, зло: «Прошу перевести в штурмовой полк для непосредственного участия в боевых действиях». У Пшеничного — обстоятельно, с обоснованием, с упоминанием брата. У Гриценко — коряво, с помарками, и видно, что он писал, потому что пишут остальные. Четвёртый, от стрелка Кутепова, — вообще без объяснений: «Прошу перевести туда, где стреляют».
Я расписываюсь на каждом в углу, ставлю дату и кладу в жестяную коробку из-под ленты.
Зорин, сидящий напротив со своим списком экипажей, наблюдает за этим молча.
— Ты их пустишь? — спрашивает он.
— Если после операции скажут то же самое — пущу.
— Дёмина жалко.
— Мне их всех жалко, — говорю я. — Но если я сейчас начну держать людей силой, я получу не эскадрилью, а роту недовольных, которые ночью над целью будут думать про свои рапорты.
— А если они уйдут и не вернутся?
— Я не могу выбрать им место гибели и выдать это за заботу, — говорю я. — Виктор, я видел, что делает с человеком отнятый выбор. Он перестаёт быть лётчиком и становится служащим.
На следующее утро я веду их к разведчикам.
Разведывательное хозяйство у нас на новом поле устроено даже лучше, чем наше собственное: у них уже есть землянка с настоящей дверью, стол, две лампы, и главное — сушилка для плёнки, сколоченная из ящиков и куска трубы.
Капитан Гущин, командир разведывательного экипажа, — человек лет тридцати с обожжённой левой щекой и привычкой говорить «не знаю» так, будто это готовый результат.
— Мне сказали, вы придёте с молодёжью, — говорит он. — Я вам выделю час.
— Мне нужно четыре часа.
— У меня нет четырёх.
— У вас есть четыре, — говорю я, — если вы хотите, чтобы через неделю ваши снимки кто-то умел читать не только у вас.
Гущин смотрит на меня, потом на четверых за моей спиной.
— Рябинина! — кричит он в глубину землянки. — Доставай сентябрьские, транспортные.
Техник-лейтенант Рябинина — маленькая, с обмороженными в прошлую зиму пальцами, которые она прячет в рукава, — приносит папку, кладёт на стол и сама садится рядом, потому что ей интересно.
Я разворачиваю перед молодыми чистый лист.
— Задача такая, — говорю я. — К вечеру послезавтра вы приносите мне один день. Не свой — их. Один день снабжения немецкой группировки вот здесь. — Я обвожу карандашом район. — Что у них должно взлететь утром. Что привезти. Что и где выгрузить. И самое главное — какие наземные дела у них не сделаются, если это не прилетит.
— Мы должны угадать? — спрашивает Дёмин.
— Вы должны построить, — говорю я. — Из того, что есть. Где данных нет, вы не выдумываете, а пишете предел: «не менее», «не более», «неизвестно».
— А если в конце получится, что не сделается ничего? — спрашивает Пшеничный, глядя мне в глаза.
— Тогда вы мне это докажете, — говорю я, — и я лично отвезу ваши рапорты в штаб и добавлю от себя, что вы правы.
Пшеничный разжимает пальцы на карандаше и смотрит уже не на меня, а на снимок перед собой. Гущин придвигает ему масштабную линейку.
Первые два часа они работают плохо.
Плохо — потому что ждут, что им скажут, что искать. Гущин раскладывает снимки, Рябинина объясняет масштаб, Дёмин листает быстро и раздражённо, Гриценко переписывает всё подряд в тетрадку, Соболь молчит.
Я сижу в углу и не вмешиваюсь. Это самое трудное, чему я научился здесь: сидеть в углу.
Перелом наступает на третьем часу, и делает его Пшеничный.