18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 10 (страница 3)

18

А потом сообразил, что мы с тобой в этом случае будем не связываться, а ловить друг друга. Ты будешь ехать и смотреть в окно на станции, а я буду думать, проехала ты уже или нет. И если не сойдётся — а оно почти наверняка не сойдётся, — то у нас с тобой не останется ничего, кроме двух разочарований.

Поэтому никаких станций. Только номера.

Третье, и это уже не по делу.

Я прочитал, что тебе сказала Нина Фёдоровна. Про то, что нельзя только помнить.

Я эту фразу, наверное, украду у неё, если ты не против. Мне есть кому её сказать. У меня в эскадрилье сейчас несколько мальчишек, которые за полгода привыкли к тому, что мы всё время уходим на восток, и я вижу, как у них внутри что-то начинает гаснуть. Я пока не знаю, как с этим быть, и твоя Нина Фёдоровна сказала это лучше, чем я умею.

И ещё.

Ты написала, что тебе тревожно. Я не буду тебе говорить, что всё будет хорошо, потому что ты этого не любишь и я тоже.

Скажу другое. Ты сейчас занимаешься тем, что тебя от тревоги спасёт лучше всего: ты считаешь своих двадцать восемь и думаешь, как их везти. Я знаю это состояние. Пока считаешь — держишься.

Досчитаешь — напиши мне три строчки.

Павел».

Я перечитываю, складываю, надписываю.

Потом нахожу Гриценко — сержанта, который у нас отвечает за почту и который едет в третьей машине с мешком, — и отдаю ему конверт лично в руки.

Гриценко показывает второй треугольник — мой ответ, оставленный дежурному перед боевой ночью. Дежурный передал его после нашего возвращения; обе разные вести пойдут теперь одной отправкой.

— Уйдёт?

— Уйдёт, — говорит он. — Не сегодня. На новом месте сдам на узел, оттуда пойдёт.

— Долго?

— Дней десять, — говорит он честно. — Может, двенадцать. Сейчас всё долго.

Я киваю.

И не делаю того, что мне очень хочется сделать: не переписываю письмо во второй раз, чтобы отправить дублем через другую оказию.

Потому что это как раз и есть то самое суетливое: два письма не дойдут вдвое быстрее, а вот перепутать адрес я могу.

Зато я достаю блокнот и на последней странице, отдельно, записываю себе две строчки.

Не для неё — для следующего письма, чтобы не забыть, когда схлынет.

«Спросить: что стало с мальчиком, у которого обе ноги на вытяжении. Довезли?

И: она сказала «я, кажется, начинаю понимать, за что её можно любить». Спросить, поняла ли».

Убираю блокнот в карман и застёгиваю пуговицу.

Колонна выходит в шесть пятьдесят.

Оставшиеся до нового поля сто шестьдесят километров мы идём одиннадцать часов, и это, если не считать пыли, самая скучная часть моих суток.

За эти одиннадцать часов случается одна поломка (полетела полуось у второй машины, бросили её, перегрузились), один налёт, который налётом не стал (пара прошла в стороне, на нас не обратила внимания — мы стояли рассредоточенно и не шевелились), и три остановки для воды.

На новое поле мы приходим без десяти шесть вечера.

Поле голое.

Я это знал заранее, мне сказали, но между «знал» и «увидел» есть, как обычно, разница.

Ровная выгоревшая степь. Полоса, укатанная кем-то до нас. Три землянки, из которых одна с обвалившимся входом. Колодец в восьмистах метрах, у хутора. Ни навесов, ни капониров, ни укрытий, ни столовой, ни мастерской, ни одного дерева в пределах видимости.

Наши исправные машины, перелетевшие сюда минувшей ночью, стоят рассредоточенно по краю, прикрытые чем придётся.

Из колонны начинают вылезать люди.

Они вылезают и стоят, оглядываясь, и на лицах у них написано ровно то, что я и ожидал: вот за этим мы ехали ночь.

Дальше моя работа на ближайший час очень простая, и она не имеет никакого отношения к авиации.

— Гнатюк! — кричу я. — Кухня — вон туда, к балке, где тень от склона. Воду с колодца, две подводы, старший — Кириленко. Начинай с горячего, не с ужина.

— А дрова?

— Дрова тебе даст Верещагин из ящиков, которые мы всё равно разбираем. Верещагин!

— Слышу.

— Мастерскую разворачивай не здесь, а вон за тем бугром: там от дороги не видно. Первым делом натяни брезент, который нам дали ремонтники. Не верстаки, а брезент.

— Есть.

— С Сивковым сам поговоришь? — спрашивает Литвинов.

— Сам. Сейчас дойду до шестого.

А потом я делаю то, из-за чего у меня через полчаса будет неприятный разговор.

В единственной целой землянке — сухой, с накатом, с нарами — по всякому разумению должен разместиться командный состав. Так везде и делается, и никто бы даже не обсуждал.

Я туда отправляю мотористов.

Шестерых человек, тех самых, которые ночь ставили мотор на шестой борт и потом ехали в кузове, и ещё двоих, которые всю ночь работали на буксировке планера под открытым небом.

— Туда, — говорю. — Вниз, на нары. Спать.

— Товарищ командир, — говорит старшина, — так это ж…

— Это землянка, — говорю я. — В ней сухо и нет мух. Вопросы?

— А вы?

— А я на воздухе. Мне сейчас не спать, мне встречать.

Через полчаса приходит Литвинов и говорит мне вполголоса:

— Про землянку уже разговаривают.

— Кто?

— Да все. Одни хвалят, другие говорят, что ты дешёвый авторитет зарабатываешь.

— А ты как думаешь?

Литвинов садится на соседний ящик и вытряхивает песок из сапога.

— Сегодня правильно сделал, — говорит он. — Но, Паша, ты имей в виду: если ты будешь так каждый раз, то через месяц у тебя командиры экипажей будут спать в степи, а мотористы в землянках, и это станет не заботой, а глупостью.

— Согласен, — говорю я. — Это на одну ночь. Завтра построим нормально и будем селить по работе, а не по доблести.

— Вот это скажи вслух, — говорит он. — Прямо сегодня, при всех. Иначе они сами придумают, что ты имел в виду.

Я говорю это вслух через двадцать минут, у кухни, и мне действительно становится легче.

Сивков сел здесь около шести пятнадцати утра. Литвинов встретил его: один круг, длинная аккуратная посадка без лихости. Мне донесение передали на первой остановке. Теперь я наконец могу подойти к самой машине.

Я иду к машине, и пока иду, успеваю осмотреть её издали, как смотрят на своё после долгого дня: шестой борт, облегчённый, без бомб, с чужим мотором, поставленным ночью при свете автомобильной фары.