Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 9 (страница 7)
И каждому хозяину это приходилось объяснять отдельно. Не крикнуть на всю улицу «ходить по доскам!» — а поймать человека за рукав, поставить рядом и показать пальцем.
— Дядя Игнат, вот смотри. Вот сюда наступаешь, сюда и сюда. Вот здесь колышек — здесь не ходишь вообще, ни ты, ни кто. Понял?
— Понял, — говорил Игнат, косясь на свою мельницу, и уже шёл, и я его возвращал, и он показывал мне на пальцах весь путь ещё раз, злясь и торопясь, и только тогда я его отпускал.
Прасковья Филипповна пришла одна из первых.
Она вошла в свой дом, постояла в сенях, потом вышла на крыльцо, посмотрела на нас — на меня, на Мельникова, на бойцов с досками — и сказала:
— Погреб.
И пошла за угол, к дверце в подклет, и на ходу уже стаскивала с плеча пустой мешок.
— Прасковья Филипповна, — сказал я. — Погодите. Туда сначала...
— Там картошка, — сказала она, не оборачиваясь. — Восемь мешков.
Я мог её остановить. У меня был на это и голос, и, если честно, и право: деревня стояла в двух километрах от переднего края, и всё, что здесь было, я по службе обязан был считать местом, куда без проверки не лезут. Я бы её остановил, и она бы встала, и потом целый день смотрела бы мне в спину и ждала, когда я уйду.
— Мельников, — сказал я. — С ней.
Пётр догнал её у самой дверцы, не за руку взял, а обошёл и встал первым, боком, не загораживая.
— Хозяйка, я вперёд, — сказал он. — Не потому, что тебе нельзя. Потому что я тяжелее.
Он спустился, и через полминуты мы услышали снизу его голос, гулкий:
— Так. Хозяйка, третью ступеньку не трогай. Её подмыло, она на честном слове держится. Слышишь? Ты стань вот тут, наверху, и не спускайся, я тебе буду подавать, а ты принимай.
— Я сама спущусь!
— Спустишься, — согласился Мельников, — а обратно с мешком на плече по этой ступеньке пойдёшь, она под тобой и уйдёт. Тогда мы тебя вдвоём оттуда доставать будем, а нам ещё улицу разгребать.
В погребе было по колено воды. Он подавал мешки снизу, и Прасковья принимала их и волокла на свет, и разрезала завязку, и запускала руку внутрь по локоть.
Первый мешок был хороший. Второй тоже. Третий вытащили из-под самой воды, и картошка в нём была скользкая и прозрачная, как студень, и пахла так, что Нина, прибежавшая на голоса, немедленно закрыла нос ладонью.
Прасковья перебрала первую пригоршню и бросила обратно.
— Всё, — сказала она. — Пропало.
И полезла считать дальше — не перебирать, а считать, сколько ещё там осталось, и в ней уже поднималось то, что поднимается у всякого человека над испорченным добром: желание немедленно всё вытащить, увидеть целиком, ужаснуться сразу и до конца.
— Филипповна, — сказал Мельников снизу. — Ты погоди считать.
— Чего годить?
— Того. — Он выбрался по лестнице до пояса и упёрся локтями в край. — Ты сейчас всё разом выволочь хочешь. А я тебе так скажу: доставай, что с сухого края достаётся, и относи в сарай. Что в воде стояло — ставь отдельно, и не рядом, а отдельно совсем, потому что оно и хорошее заразит. Сколько получится, столько и будет, зато ты его положишь в сухое и будешь знать, что у тебя есть.
Она посмотрела на него, потом на мешки.
— Много пропало, — сказала она.
— Много, — согласился Мельников. — Половина, считай. Но половина — это не всё.
Лестницу они сделали через час. Хвостова со мной уже не было — после моего отъезда на курсы он оказался в другой роте, — но и у Мельникова руки были на месте: он вытесал две новые тетивы из горбыля, приколотил ступени с запасом в ширину, и получилась не лестница, а трап, по которому можно было идти с мешком и не смотреть под ноги.
Уцелевшее сносили в сарай, на настил из жердей, и Нина при этом взялась распоряжаться, где что лежит, и распоряжалась так серьёзно, что ей никто не возразил.
— Это сюда, это к стене. Бабушка, это не туда, это ж мокрое!
— Не учи.
— Ты сама сказала — отдельно.
— Ну и не учи, — сказала Прасковья и переставила мешок туда, куда сказала внучка.
К полудню в четырёх дворах вычерпывали погреба.
Я выделил на это смену — шестерых, с вёдрами и с двумя вёдрами на верёвке, — и поставил старшим Юдина, и отдельно сказал ему: меняйте людей каждые двадцать минут, потому что вода талая, и никто не должен стоять в ней дольше.
— Товарищ младший лейтенант, — сказал он. — А нам самим-то сушиться где?
Вопрос был не праздный. Из двадцати восьми дворов сухих внутри осталось меньше половины; в остальных пол стоял мокрый, а стены отпотевали. И в доме Прасковьи была одна комната — горница, — куда вода не дошла, и она была сухая, и тёплая, и в ней уже кто-то из моих присмотрел себе стену.
Я зашёл туда и увидел: три шинели брошены на лавку, мешок в углу, и Савостин деловито развешивает портянки на верёвке, которую сам же и протянул поперёк комнаты.
— Савостин, снимай.
— Товарищ младший лейтенант, так сохнет же хорошо!
— Снимай, — сказал я. — Это единственная сухая комната в доме. Здесь будут жить хозяева. Мы будем в сарае.
— В сарае — это ж...
— Это сарай, — сказал я. — Кладите настил из жердей, сверху солому, сверху брезент. Я там же лягу.
Он посопел и стал снимать верёвку. Я честно скажу: мне тоже не хотелось в сарай. Я третьи сутки был мокрым до колена, и мысль о тёплом углу у печи была совершенно телесной, как голод. Но взвод стоял в деревне, из которой этих людей позавчера выгнала вода, и если бы я взял себе горницу, мне бы потом ничего не стоило взять и второе, и третье, и через неделю мы жили бы в домах, а они в сенях, и всё это называлось бы «размещением».
Игнат нашёл меня сам, у колодца, где я отмывал сапоги.
— Товарищ командир. Мне люди нужны.
Я соскрёб щепкой глину с каблука и выпрямился.
— У меня все уже заняты, Игнат Прохорович.
— Мне не таскать, — сказал он, отставляя моё ведро, чтобы подойти ближе. — Мне к приводу. Двое, и чтоб с руками.
Мельница у него стояла не на реке, а на ручье, и весь ноябрь и всю зиму он её не пускал, потому что немцы сняли ремень и часть железа со вспомогательной передачи. Но нижний вал с прямой передачей на один постав уцелел, и лоток уцелел, и после сброса воды по ручью шло больше, чем обычно. Всю мельницу не восстановишь, а один постав Игнат собирался пустить.
— Что там делать?
— Лоток чистить, — сказал он. — Его илом забило по колено. И вал закусило, там мусор набило, палки. И подшипник, сиречь подушку, мне переложить надо, а у меня спина.
— Игнат, у меня люди на погребах.
— А ты рассуди, — сказал он, начиная сердиться. — Зерно я вчера из-под воды достал? Достал. Три мешка спас? Спас. А молоть чем? На ручных жерновах? Так у нас их два на всю деревню, и на них бабы будут трое суток сидеть, и всё равно не намелют. А пустишь мне постав — я тебе к вечеру дам муку. И на твою кухню дам.
Я послал ему не своих бойцов.
Я послал к нему двух стариков и одну женщину, у которой болела рука и которая всё равно не могла таскать мешки, — и это оказалось лучшим решением за то утро, потому что все трое знали мельницу с довоенных времён, и когда Игнат сказал «подушку переложить», они поняли, что он имеет в виду, а мой Савостин не понял бы и за час.
Работали до вечера. Я заходил туда дважды. В первый раз они вычерпывали лоток совковыми лопатами и ил летел в ручей; во второй раз внутри пахло уже не сыростью, а деревом и старой мукой, и Игнат стоял на коленях у вала и подбивал клин.
— Ну? — спросил я.
— Пойдёт, — сказал он, не оборачиваясь. — Только ты имей в виду: первая мука — не мука.
— Это как?
— А так. Постав стоял, камни отсырели, в жёлобе грязь. Первый помол пойдёт с грязью и с мусором. Его в общее не сыпать, его отдельно, и в дело не пускать, пока не пройдёт.
— А потом?
— А потом уже мука.
Вечером он пустил.