Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 7 (страница 3)
Изба у Агафьи была маленькая, а народу в ней помещалось много, потому что старуха умела расставить людей, как никакой старшина. Она сидела у печи с ухватом, и вокруг неё было три соседки, два чугуна, корыто и порядок, при котором каждый входящий сразу понимал, куда ему деваться.
— Куда, куда! — закричала она на меня с порога. — Мокрый! Мокрый к столу не ходи, стой там, отряхнись.
— Агафья Никитична, я на минуту.
— Знаю я твою минуту.
У входа было отгорожено место для мокрых — просто лавка и постеленная дерюга, — и там сидел Прокудин, сушился и держал кружку.
— Сколько вам народу дать в помощь? — спросил я. — Дров, воды.
— Двоих, — сказала Агафья твёрдо. — Больше не давай.
— Я могу пятерых.
— А мне пятерых не надо. Пятеро твоих начнут топтаться и в дверях стоять, и я вас кормить не успею, а буду вокруг вас ходить. — Она ткнула ухватом в сторону сеней. — Двое — воду и дрова. Только с чугуном в дверях не торчать, это не помощь. Людей пускай по одной смене. Я сказала — по одной, и не надо мне тут всю роту разом.
— По одной, — сказал я.
— Вот и умный, — сказала Агафья, повернулась и отвесила поварёшкой по руке какому-то бойцу, полезшему в чугун раньше времени. — А ты не лезь, тебе в третью очередь.
Я вышел и выставил двоих на воду и дрова, и очередь пошла сменами, и получилось быстрее, чем если бы я пригнал всех сразу. Такие вещи я знаю не по книжкам: тесная кухня кормит быстрее, когда в ней меньше людей.
Юдин со своей парой пришёл во вторую смену. Он ел сосредоточенно, как едят молодые, которым всё время мало, а потом вытащил из-за пазухи что-то плоское, завёрнутое в тряпицу, и начал разворачивать с тем осторожным видом, с каким разворачивают документ.
Это была карточка. Та самая, что сделала Зимина: отделение у стены, Хвостов с топориком, Осипов с катушкой, Дёмин с повязкой.
— Мокрая, — сказал Юдин с отчаянием. — В сенях у меня за пазухой была, когда я воду носил.
— Дай подсохнуть, — сказал Осипов, не отрываясь от своей кружки.
Юдин поднёс её к самому печному боку, почти прислонил.
— Убери, — сказал Осипов и вскочил. — Убери, свернёт!
Он выхватил карточку у Юдина из рук, и я успел увидеть, что край её уже начал заворачиваться внутрь, как сухой лист. Осипов подул на неё, положил на стол, прижал ладонью и минуту держал.
— Ну вот, — сказал он. — Ну вот, немного покоробило.
— Совсем испорчена?
— Да живая она, живая. Её распором надо. — Он полез в карман, вытащил щепки, которые всегда у него откуда-то брались, обломал их об колено на четыре ровных куска и сложил вокруг карточки рамкой, придавив по углам. — Вот так лежи. И не у печи, а вон там, на лавке. Сохнет медленно — сохнет ровно.
Юдин смотрел на свою рамку, как смотрят на ребёнка в чужих руках.
— Я её тётке хотел, — сказал он вдруг. — В Загорье.
— Так и пошли.
— Пошлю. — Он помолчал. — Только я адрес не помню точно. То есть помню, но там улица не улица, а «на краю, где колодец». Я думал, засмеют на почте.
— Не засмеют, — сказал Осипов. — У меня мать в такой же деревне. Я так и пишу: за мостом второй дом.
— А узнает она тебя? — спросил вдруг Юдин. — Ну, если по карточке. Я же теперь стриженый и в шинели. Я тётке два года не показывался, а тут раз — и вот такое лицо.
Осипов посмотрел на него очень серьёзно.
— Мать узнает, — сказал он. — Тётка узнает по ушам.
Юдин засмеялся, и сразу стало проще, потому что никто не стал у него спрашивать, почему тётка, а не мать, и куда делись остальные. На войне это лишнее умение — не спрашивать, — и оно приходит быстро.
Осипов тоже вспомнил о своём письме, полученном несколько дней назад. Он достал листок, вчетверо сложенный, весь мягкий от таскания, и, ни к кому не обращаясь, сказал:
— А мне мать ответила. Три строчки.
— И что пишет?
— Пишет: «Илюша, шапку носи». — Он подумал. — И ещё, что тётя Поля померла, а корову свели в колхоз.
— Богатое письмо, — сказал Дьячков от стены.
— Богатое, — согласился Осипов без всякой обиды. — Она не мастер писать. Она мне в прошлом году всё письмо про то, как забор чинили.
Дьячков в это время сидел на полу с новеньким — тем самым, у которого болталось в пятке, — и учил его складывать портянку. Он делал это молча и по десятому разу, разворачивал и складывал снова.
— Гляди, — сказал он. — Шов веди наружу. Вот сюда наружу, к голенищу. Если шов внутрь ляжет, он тебе к утру в кость въестся, и ты хромой, а никто не поймёт отчего.
— Так вроде ровно же.
— Ровно, да с горбиком. — Дьячков разгладил ладонью. — Тяни угол вот отсюда, а не отсюда. И не затягивай. Портянка не жгут.
Новенький пыхтел. Дьячков разворачивал. Новенький складывал опять. На четвёртый раз Дьячков сказал: «Вот» — и это было лучшее, что тот сегодня слышал.
Я ел последним, с последней сменой, когда соседки уже начали собирать посуду. Ел затируху, горячую до глухоты, и чувствовал, как от неё внутри расходится тепло и вместе с теплом наваливается свинец.
Агафья села напротив, отодвинув чугун, и положила на стол письмо. Оно было мятое и уже читанное много раз, с разлохмаченным сгибом.
— Второе, — сказала она. — Со вчерашнего лежало, под блюдцем.
— Пишет?
— Пишет. Плечо ему перебило, лежит, кормят хорошо. — Она разглаживала сгиб ногтем. — Он и первое написал, а я думала, соврали, кто-нибудь за него написал. А это второе такое же рукой, вот тут он всегда «щ» заваливает.
Она замолчала, и я понял, что она сейчас не плакать собирается, а деловое говорить.
— Ты вот что, — сказала она. — Ты больше не ищи. Не надо мне искать. Я знаю где он. Ты ответ снеси.
Она вытянула из-под того же блюдца второй листок, сложенный конвертом, и я увидел, что там чужим почерком, крупно и с наклоном: писала соседка под диктовку.
— Я вчера продиктовала, — сказала Агафья. — Я ждала, чтобы кто пойдёт.
— Снесу. У меня как раз конверты роты идут.
— Ты его не в середину клади. Ты его сверху.
— Сверху, — сказал я и положил её конверт себе за пазуху, к другим, и это оказалось неожиданно приятно: нести не запрос, не поиск, не «попробую узнать», а готовый ответ живому человеку.
— Ешь, — сказала Агафья. — Ложку-то не гоняй по миске, ешь.
— Ем.
— Ты у меня хоть час полежишь за печкой, — сказала она тоном, не допускающим переговоров. — И не спорь. Час у тебя есть, я по ходикам следить буду.
— Мне сначала надо...
— Всё тебе надо. — Она встала. — Сперва спи, потом надо.
Спать я лёг не сразу, потому что сперва сходил к Колеснику.
Колесника после госпиталя вернули на долечивание при части; ходить ему врач ещё не разрешил. Медпункт стоял в бывшей школе, и в классе, где лежали тяжёлые, ещё висела на стене чёрная доска — настоящая, школьная, с желобком для мела. Военфельдшер, дежуривший ночью, посмотрел на часы и сказал, что даёт мне двадцать минут, потому что раненому в два укол и после укола он спит.
Колесник лежал на спине и был бледен той особой желтизной, какая бывает у человека, потерявшего много крови. Нога у него была под каркасом из ящичных дощечек. Он повернул голову.
— А, — сказал он. — Пехота.
— Пехота, — сказал я. — Сергей, мне надо лёд.
— Знаю. Мне уже доложили, что ты придёшь. Ковригин твой приходил, говорит, будет выпытывать.