Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 7 (страница 2)
— Не закрывай, — сказал я.
— Товарищ Гринёв, время же.
— Время. И у меня будет к рассвету тридцать девять ходячих и один хромой. Мне такая арифметика не нужна. Хвостов, у кого сегодня оказались с запасом?
Хвостов подумал.
— У Прокудина болтались, он смолчал, я видел, как он второй портянкой добирал.
— Зови.
Прокудина привели сонного. Он поменялся, поворчал, ушёл в своих, а последний надел его прежние и встал, и лицо у него было такое, будто ему выдали не сапоги, а отпуск.
— Ершов, — сказал я. — Проставь время.
— Ноль часов пятьдесят две, — сказал он, глядя на свои часы, и вывел цифры очень аккуратно. Потом посмотрел на исписанный лист, на пустой угол склада, где два часа назад высился штабель, и сказал неожиданно: — Их же теперь не вернуть.
— Кого?
— Сапоги. Теперь они на ногах. Их со склада уже не заберёшь.
— В этом и был смысл, — сказал я.
Он кивнул, дунул на чернила и начал собирать бумаги. Я подумал, что из него, пожалуй, выйдет толк: он первый раз в жизни обрадовался тому, что склад пустой.
— Хвостов, — сказал я. — Всё. Иди ешь и спать.
— Мне ещё шило прибрать.
— Шило прибери и иди.
Он прибрал шило и пошёл, а я остался на минуту один в пустой избе, где пахло кожей, дёгтем и мокрой шерстью, и подумал, что вот это и есть выигранное дело: не арестованный капитан, не найденный в мельнице грузовик, а сорок пар на сорока людях и время, проставленное карандашом.
Потом дверь открылась, и вошёл Баранов.
Он вошёл так, как всегда входил, — без стука, бесшумно и сразу оказавшись в середине комнаты, будто был тут всё время.
— Зорина увозят через полчаса, — сказал он. — Лавров зовёт тебя послушать. Он говорит.
— Кто говорит?
— Зорин говорит. — Баранов сел на лавку, вытянул ноги. — Весь вечер отпирался, а как машину подали — заговорил.
Я снял с гвоздя шинель. Баранов едва успел вытянуть ноги и уже поднялся следом: сидеть было некогда.
В штабной избе было накурено, и от этого дыма у меня сразу заслезились глаза после мороза. Лавров сидел за столом в расстёгнутой шинели, и вид у него был не следовательский, а усталый. Зорин стоял. Ему не предложили сесть, и он стоял очень прямо, держа руки за спиной, будто это была его собственная идея.
— Повторите при Гринёве, — сказал Лавров.
— Я не буду повторять при Гринёве, — сказал Зорин.
Лавров придвинул к себе лист.
— Тогда не повторяйте. Машина через полчаса.
Зорин помолчал. Он был немолодой человек с хорошим, ровным лицом, из тех, кого начальство любит за то, что при них всё выглядит в порядке.
— Мельничный староста, — сказал он наконец. — Через него шло. Не через меня.
— Как шло?
— Ему приносили. Он клал в условленное место. Знак — кусок мешковины на верхнем окне мельницы. Если мешковина висит, значит, можно подходить.
Баранов, стоявший у печи, вынул из кармана записную книжку Крамера и, не торопясь, перелистал. Нашёл. Повернул страницу к свету.
— Тут есть, — сказал он. — Отметка на полях против трёх дат. Значок вроде квадратика с чёрточкой. Я думал, номер склада.
— Это оно, — сказал Зорин.
— Может, оно, — сказал Баранов. — Проверять буду я, а не вы.
Зорин слегка повернул голову к Лаврову.
— Товарищ майор. Если я даю такое, разве нельзя задержать отправку до выяснения? Я мог бы быть полезен здесь.
Вот оно. Я стоял и смотрел, как человек кладёт на стол одну настоящую вещь и сразу пытается купить на неё что-то, чего ему не дадут.
— Нет, — сказал Лавров. — Отправку не задержу и должности не верну. Если ваши сведения подтвердятся, это учтут. Если не подтвердятся, это тоже учтут.
Зорин чуть побледнел и заговорил быстрее. Он начал называть фамилии. Одну, вторую, третью — интендантские, тыловые, знакомые и незнакомые, и по тому, как он их выговаривал, я понял, что половину он просто вспоминает, чтобы не остаться один.
Лавров записывал молча. Потом положил карандаш.
— Мешковина на окне и место передачи — это проверяемо, — сказал он. — Фамилии без обстоятельств — это не проверяемо. Что вы можете сказать про Севрюгина, кроме того, что он вам не нравился?
Зорин молчал.
— Обстоятельств не назвал, — сказал Лавров, записывая. — Так и запишем.
Лавров позвал караульных из сеней. Один встал у двери, второй подошёл к Зорину. Уже на выходе, когда ему велели взять шапку, Зорин обернулся ко мне. Не со злобой, а с каким-то вялым любопытством.
— Это ведь вы сапог разрезали, — сказал он.
— Я.
— Вам-то зачем?
— Затем, что в нём картон, — сказал я. — А идти по льду.
Он подумал и кивнул, как будто я сказал что-то занятное, но не имеющее к нему касательства, и вышел.
Баранов вышел следом за мной на крыльцо. Мороз после избы взял сразу, и я почувствовал, что шинель на спине отсырела и теперь схватывается коркой.
— Мешковину проверю сам, — сказал Баранов. — Ершову скажу, чтобы отложил бумаги по маршрутам, отдельно от общего. Только пусть отложит и спит, а не сидит над ними до утра. Он мальчишка, у него глаза уже красные.
— Так и скажи, — согласился я.
— А ты не суйся. — Он посмотрел на меня искоса. — Я тебя знаю. У тебя лицо сейчас такое, будто ты прикидываешь сходить к мельнице до рассвета.
Я и правда прикидывал. Три секунды, не больше. Мельница была в четырёх километрах, до выхода оставалось меньше трёх часов, и очень хотелось дожать то, что уже начало поддаваться.
— Не пойду, — сказал я.
— Почему?
— Потому что в шесть тридцать лёд, — сказал я. — И потому что если я ночью уйду за старостой, то на лёд поведёт кто-то другой, а другой не слышал Колесника. Мне ещё у него уточнить надо, он ждёт.
Баранов помолчал.
— Правильный ответ, — сказал он. — Редко его слышу.
— Ещё одну вещь забери с собой. — Я застегнул воротник. — Старый путь подвоза шёл мимо мельницы. Если там висела мешковина, значит, наши обозы шли под наблюдением. Это надо сказать снабжению, чтобы они маршрут перебрали. Не завтра, а сейчас.
— Скажу Лаврову. Он скажет кому надо.
Он ушёл в темноту, и я снова остался один, и опять на несколько секунд почувствовал тот особый соблазн, который на войне хуже трусости: желание сделать всё самому. Оно подаётся под видом ответственности, а на деле это просто неумение отпустить.
Я отпустил и пошёл к Агафье.