18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 7 (страница 4)

18

Я принёс из сеней небольшую гладкую доску, подложил под неё свёрнутую шинель и придержал перед ним под наклоном. Подал мел.

— Ого, — сказал Колесник. — Ты серьёзно.

— К половине седьмого надо быть готовыми на берегу.

Он взял мел неловко — левой, потому что правой ему было больно поворачиваться, — и провёл кривую линию.

— Река, — сказал он. — Где переправа? Сваи есть?

— Сваи есть. Старый мост был, остались быки — три штуки. Настил обрушен, ходят по льду рядом.

— Рядом с какой стороны?

Я показал.

Он поставил три крестика и вокруг каждого нарисовал что-то вроде растрёпанного пятна.

— Вот это, — сказал он, — тебе надо помнить лучше, чем свою фамилию. Бык стоит в воде. Вода идёт и обтекает его. Она не может пройти сквозь, она идёт вокруг, и она в этих местах быстрее. А где быстрее, там лёд тоньше. Всегда. Хоть в январе, хоть в марте. И самое паршивое — не то, что он тоньше, а то, что он сверху точно такой же, как везде.

— Снег его ровняет.

— Снег и ветер. Наметёт — и не отличишь. — Он посмотрел на меня. — Ты, наверное, слышал, что лёд надо по цвету смотреть. Тёмный — плохо, белый — хорошо.

— Слышал.

— Забудь. Ночью ты цвета не увидишь, а если увидишь, соврёт. Бывает тёмный и крепкий, потому что чистый, и бывает белый и дрянь, потому что снежура смёрзлась, а под ней пусто. Цвет — это днём и для тех, у кого есть время.

Он положил мел, потому что рука устала.

Глава 2

— Тебе нужен звук и щуп. Щуп — палка с железом на конце, лучше два шага длиной, чтобы ты его перед собой втыкал. Идёшь — ткнул. Идёшь — ткнул. Не в то место, куда встанешь, а на шаг впереди. Если пошёл легко, будто в творог, стой. Если пробил с одного удара — стой и назад по своему следу. По своему, слышишь, а не в сторону, потому что сбоку ты не знаешь.

— А звук?

— Звук ты уже знаешь, только не думал. — Он чуть улыбнулся. — Хороший лёд под ударом гудит низко. Как по столу. А плохой — шлёпает. Вот так: шлёп. Как по мокрой доске. И ещё: когда идёшь по хорошему, он у тебя под ногой трещит сухо и в разные стороны, это он работает. Страшно, а ничего. Но одним звуком не успокаивайся. Бывает, тонкий лёд молчит и гнётся, а вода под ним шипит. Толщину всё равно щупом проверяй.

Я запомнил. Молчащий лёд. Я привык, что тишина — это отсутствие опасности; теперь мне нужно было переучиться за одну ночь.

— И вот ещё. — Колесник опять взял мел и провёл от одного из крестиков линию вниз по течению. — За быком, вот тут, ниже, бывает полынья. Она не всегда открытая, часто заросшая, забитая шугой, снегом присыпанная, и с берега выглядит как ровное место. Даже лучше, чем ровное: гладкое, без торосов. Идти по нему — одно удовольствие.

— И туда идут.

— Туда идут все, кто торопится, — сказал Колесник. — Поэтому если хочешь кого-то поймать — он пойдёт туда.

Я сидел и молчал, потому что мне надо было переложить это в завтрашнее. Он сказал не про безопасность. Он сказал про то, где будет противник.

— Покажи, как ты пойдёшь, — сказал Колесник.

— Веду наблюдателя вот сюда, — я показал на берег ниже свай, — оттуда виден весь створ.

— Сюда не веди.

— Почему?

— Потому что там за быком течение выносит и берег подмыт, у тебя под снегом карниз. Он тебя выдержит, пока ты не ляжешь. А ляжешь — обломится, и ты съедешь на лёд, и тебя будет видно от самых немцев. — Он постучал мелом по доске. — Веди выше по течению. Вот сюда. Дальше на двадцать шагов, зато под ногой берег, а не козырёк.

— Выше створ хуже видно.

— Хуже видно и целый наблюдатель, — сказал Колесник. — Или лучше видно и мокрый.

Я переложил в голове ещё раз. Он был прав, и я знал, что он прав, потому что вчера сам бы поставил человека именно на тот подмытый мыс — он красиво выдавался и обещал обзор.

— Остальных где остановишь? — спросил Колесник.

— На берегу, у землянки. На лёд пойдут двое.

— Двое и по одному щупу на каждого. И верёвку между ними не короче пяти шагов, а лучше десяти.

— Почему не короче?

— Потому что если провалится передний на короткой, второй въедет за ним по инерции, и будет два трупа вместо одного мокрого. — Он сказал это ровно, как таблицу умножения. — Десять шагов — задний успевает лечь.

Военфельдшер прошёл мимо и постучал пальцем по своим часам.

— Последнее, — сказал Колесник. — Ты меня слушай, но не думай, что послушал и всё. Я тебе рассказал, как смотреть. Настоящую проверку делают сапёры с буром, они меряют толщину и считают, сколько чего выдержит. Я тебе этого не дал. Ты завтра узнаешь, где не ходить пешком. Ты не узнаешь, пройдёт ли повозка.

— Мне бы пешком.

— Пешком — узнаешь.

Я достал из внутреннего кармана карточку. Ту самую, с немецкой плёнки: двор лесного дома, разгрузка, двое пленных у кузова и офицер снабжения сбоку, вполоборота.

— Это твоё, — сказал я. — Мне сказали, ты не хотел смотреть.

Он взял. Долго держал перед собой на вытянутой руке — глаза у него, видимо, плохо ловили после потери крови. Потом положил на грудь.

— Вот это моя рука, — сказал он. — На ящике. Я её узнал раньше, чем лицо.

— Если не нужна, я уберу.

— Оставь.

Я удивился, и он это заметил.

— Я тот двор вспоминать не хочу, — сказал Колесник. — А карточку возьму. Потому что через год мне самому будет казаться, что не было. Человек так устроен, он себе потом не верит. А тут: вот я, вот ящик, вот число на обороте. Значит, был, и значит, вышел.

Он спрятал её под подушку, к чему-то, что там уже лежало, — я не стал смотреть.

— Иди, — сказал он. — И вот что. Когда пройдёшь — нарисуй мне.

— Что нарисовать?

— Полосу. Как шёл, где щуп ушёл, где держало. Не для красоты. Мне надо знать, совпало ли с тем, что я тебе тут наговорил. — Он поморщился, то ли от боли, то ли от досады. — Я лежу и учу по памяти. Память врёт. Принесёшь — проверю себя.

— Принесу.

Военфельдшер уже стоял в дверях со шприцем.

Спал я час и проснулся оттого, что Агафья тронула меня за плечо и сказала: «Вставай, солдат». Шинель моя висела у печи и была сухая, что после короткого сна показалось мне почти неприличной роскошью. На столе стояла кружка с кипятком, забелённым чем-то — не молоком, но и не водой, — и лежали сухари. Осипов сидел у порога и мотал катушку. Юдин спал сидя, привалившись к стене, а его карточка, уже сухая и плоская, лежала между щепок, и Осипов, поймав мой взгляд, молча показал на неё большим пальцем: цела.

— Дьячков сменился, — сказал Осипов вполголоса. — Хвостов встал, режет щупы.

— Долго встал?

— С полчаса. Я ему говорил, я сам разбужу, а он говорит, спать не может, руки чешутся.

Я выпил кружку и подумал, что вот теперь бы им сказать что-нибудь. Но говорить было нечего и незачем. Они всё сделали сами: разбудили, высушили, сварили, смотали, посторожили, — и пока я спал, отделение существовало без меня, и это было, наверное, самое важное приобретение за всю неделю.

Обозник, приехавший с ротной почтой, поймал меня во дворе, когда я застёгивался.

— Гринёв? Тебе возврат.

Он подал конверт, и я узнал свою руку. Свой почерк на своём же письме — вещь неприятная. Штемпель, помарка, и поперёк наискось чернильным карандашом: «Адресат выбыл по эвакуации».

У меня внутри что-то оборвалось и сразу же встало обратно: я перевернул конверт и увидел на обороте вторую надпись, помельче, другим почерком. Район, город, номер — не улица, а номер учреждения или общежития, что-то вроде.

Значит, не в никуда. Значит, кто-то в той деревне не поленился и приписал, куда уехала Гнутова Мария.