Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 7 (страница 5)
Прошло почти шесть недель с того дня, как я его отправил. За эти шесть недель мы сменили два рубежа, рыли мёрзлое, мёрзли, хоронили ещё четверых, и я, честно говоря, успел похоронить и это письмо тоже.
Зимина работала в той же избе с завешенным окном, где пахло уксусом и чем-то ещё, от чего щипало в носу. Она посмотрела на конверт, потом на меня.
— Внутри что?
— Два отпечатка. Один с ним, у кухни, другой — отделение после боя. И вещи: кисет, карандаш, письма, пилотка с иголкой, нитки. Птичка деревянная отдельно завёрнута.
— Давайте сюда.
Она вскрыла аккуратно, не разрывая, и вынула отпечатки. Ранний сохранился лучше, а новый, с отделением, покоробился и в одном углу слегка слип с бумагой, в которую был завёрнут.
— Ай, — сказала Зимина. — Кто ж так пакует.
— Я так паковал.
— Вы так паковали. — Она не сердилась, она уже работала: отделила отпечаток кончиком ножа, положила на стекло, накрыла листом. — Ему надо просохнуть, он сырость взял в дороге. Полчаса у вас есть?
— Есть.
Она положила сверху ещё книгу и прижала.
— Теперь завернём по-человечески. Сначала мягкий лист, потом плотный с двух сторон, и вот сюда, по углам, я подложу. Чтобы не гнулось. — Она поглядела на старый конверт с надписью «выбыл». — Этот выбросить?
— Нет. Вложить внутрь.
— Зачем?
— Затем, что она получит письмо про сына с опозданием на два месяца и не поймёт почему. А тут увидит: отправлено тогда-то, вернулось, ушло опять. Значит, не забыли. Просто искали.
Зимина посмотрела на меня, и я первый раз увидел у неё в лице не профессиональное любопытство, а что-то другое.
— Правильно, — сказала она. — Люди про это всегда думают. «Значит, не сразу вспомнили».
Я сел к её столу и дописал. Первое письмо я писал долго и мучительно, и там было про его бег, про то, как он помог Юдину подняться, и про то, как умер. Теперь я дописывал строчку.
«Мария Даниловна, это письмо я отправил ещё зимой, оно вернулось из вашей деревни, потому что вы уехали, и почти шесть недель ходило туда и обратно. Посылаю снова по новому адресу. Всё, что в нём написано, написано тогда и остаётся верным. Мы взяли то село. Оно называется Взгорье. Федю похоронили там же, в саду за южной стороной церковной ограды, могилу отметили, и она записана.
Котелок его у меня. Я его не посылаю почтой не потому, что жалею, а потому, что тяжёлая вещь ходит долго и может потеряться. Напишите, как вам лучше: выслать отдельно или сохранить, пока не будет случая привезти самому».
Я подумал и не стал дописывать «обязательно привезу». Обещать это сейчас было нельзя. Не потому, что я собирался помирать, а потому, что человеку, у которого только что убили сына, нельзя давать обещание, которое зависит от мины.
Зимина завернула оба снимка между плотными листами. Получилось плоско и твёрдо, как маленькая книга. К вещам она уложила их отдельно, проложив пилоткой; птичку оставила в её собственной обёртке.
— Подпишите сами, — сказала она. — Пусть видит вашу руку, а не чужую приписку.
Второе письмо я писал уже в другом месте — за столом у Агафьи, при свече, которую она пододвинула ближе, не сказав ни слова.
Александра Тимофеевна писала мне неделю назад. Письмо было короткое и деловое, как всё, что она пишет: у них принимали тяжёлых после налёта на станцию, двое суток без смены, и она пишет, что научилась спать стоя, прислонившись к косяку, и что это, наверное, ужасно неприлично. А в конце вдруг:
«У нас в отделении бесследно исчезают ложки. Их никто не крадёт, они просто перестают быть. Я подозреваю, что где-то есть место, куда они уходят, и там их уже целая гора. Если вы, Андрей Кузьмич, вдруг набредёте на эту гору, возьмите одну, мне лично».
Я перечитал это раза четыре за неделю и каждый раз почему-то улыбался как дурак.
«Александра Тимофеевна,
сегодня я вспоминал ваше письмо за самым романтическим занятием: я четыре часа выдавал людям сапоги. Оказывается, это труднее, чем кажется. Человек стесняется сказать, что ему жмёт. Он готов отморозить пальцы, лишь бы не показаться привередливым. Я сегодня заставил одного сказать это вслух, при всех, и после него признались ещё шестеро. Так что если вы когда-нибудь услышите, что мужчины не умеют выбирать обувь, — они умеют, они просто боятся.
Про ложки. Горы я пока не нашёл, но Хвостов обещал выстрогать одну, как только выберет сухую берёзу. Я её отложу отдельно, чтобы не потерять на марше, и отдам вам в руки. Не пересылкой — в руки, потому что пересылкой оно всё равно пропадёт, и вы будете думать, что я пошутил.
Про себя: жив, сыт, спал час, и это неожиданно много. Сегодня ночью у нас работа, о которой я не пишу, и к тому времени, как вы прочтёте, она уже будет либо сделана, либо нет. Вы не пугайтесь этой фразы. Я не собираюсь никуда деваться. Я просто не умею писать письма, в которых всё хорошо, и вы, по-моему, тоже.
Мне вернулось письмо матери Гнутова. Я его отправил снова. Оно теперь шесть недель ищет человека, а человек ищет, где жить. Вот с этим я ничего сделать не могу, и это злит меня больше, чем немцы.
Стоя у косяка не спите. Ложитесь на пол, если больше негде. Пол честнее, он хотя бы не роняет.
А. Гринёв».
Я запечатал, надписал и положил в общую пачку, а сверху, как велено, — Агафьин конверт сыну.
Из деревни вышли ровно в четыре, как приказал Лавров. Перед выходом Осипов доложил состав и получил подтверждение: до берега успеваем, дальше действуем без задержек.
Шли лесом, по санной дороге, по двое, с интервалом. Снег скрипел так, что мне казалось — нас слышно за версту, но это всегда так кажется ночью. Хвостов нёс четыре щупа — длинные жерди с насаженными железными наконечниками, которые он вырезал и набил за полчаса из какого-то трофейного лома.
— Два шага длиной, — сказал он мне, когда я посмотрел. — Ты сказал два, я сделал два с четвертью. На перчатке ещё полшага потеряешь.
— Кто тебе сказал про два?
— Ты сказал. Ночью. Когда от раненого вернулся. Ты во дворе стоял и вслух повторял, как дурак. Я и запомнил.
Я этого за собой не заметил. Видимо, я и правда стоял во дворе и повторял: щуп, десять шагов верёвки, молчащий лёд.
Берег вышел к нам сам собой — сначала перестали быть деревья, потом открылось белое, плоское и пустое, и на этом белом торчали три чёрных горба, три обломанных быка старого моста.
Я остановил всех на опушке.
— Так, — сказал я. — На лёд идут двое. Остальные сюда не спускаются, и я это повторять не буду. Юдин.
— Я.
— Ты на берег, выше по течению. Не на мыс. Видишь мыс, который выдаётся?
— Вижу. Оттуда хорошо видно.
— Оттуда хорошо видно и оттуда ты поедешь вниз вместе с берегом. Он подмыт, там снежный козырёк. Пойдёшь на двадцать шагов выше, вон к тому коряжнику.
Юдин посмотрел на мыс, потом на коряжник, и я видел, что ему жалко мыса.
— Сектор оттуда уже.
— Уже. Зато ты живой и на месте. И вот ещё: выбери себе ориентиры сейчас так, чтобы они были понятны на рассвете. Не «вон та тень». Тень уйдёт.
Он прополз за корнями, примерился из двух низких укрытий.
— Левый бык вижу, — сказал он. — Правый край пока беру по коряге перед нами. Когда посветлеет, выберу дальний ориентир. Ниже не смотрю — там ваш выход.
— Хорошо. И твой сектор не должен пересекать наш выход. Мы будем возвращаться вон оттуда, снизу. Ты туда не смотришь и туда не стреляешь.
— Понял.
— Повтори.
— От левого быка вправо, по коряге. Ниже не стреляю, там вы. На рассвете уточню дальний край.
Хвостов раскладывал щупы на сухом месте, под деревом, не на снегу, — чтобы не обмерзали. Осипов уже присел с катушкой.
— Провод как поведёшь? — спросил я.
— Вдоль санной колеи, — сказал он. — В колее снег примят, я его в бровку вдавлю, сверху присыплю. По верху никто не пойдёт, а если пойдёт, то по колее, и провод у него сбоку под бровкой.
— Смотри, чтобы сани не зацепили.
— Вот про это я и думаю. — Он показал на спуск. — Тут поворот, и если пойдут гружёные, полозом занесёт вбок, и он мне линию вырвет. Я тут запас оставлю. Петлю на три шага, вон под тот куст. Вырвет — она выберется, а не лопнет.
— И проверь разговор до того, как закопаешь.
— Обязательно. Я один раз уже закапывал непроверенный. Полкилометра потом руками разгребал.
Он отошёл и через минуту тихо сказал в трубку своё «раз-два, раз-два», послушал, кивнул сам себе и только после этого начал прятать.