Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 6 (страница 3)
Он подумал и кивнул, и я увидел по лицу, что он не просто согласился, а понял: место, с которого смотрят, и место, на котором стоят, — это два разных места.
Лестница освободилась, крапиву у заднего выхода вырубили, и подвал начал работать ещё до того, как мы кончили перестановку. Это было первое за весь день, что меня согрело: у нас появился порядок, в котором люди не ждали общего конца работы, чтобы начать свою.
Потом за меня взялся Дьячков.
Глава 2
Он поймал меня у алтарной стены, где я складывал в нишу цинки, и заговорил вполголоса, но зло, и я впервые за сегодня услышал, как у него дрожит голос, — не от страха, от усталости.
— Гринёв. Ты пацанов куда думаешь?
— В пары. К старым.
— Нет, — сказал Дьячков. — Ты их в подвал сунь. Вон, к раненым, пусть сидят, воду подают. Они сегодня по пять раз каждый умер. Юдин у меня час назад ложку не удержал, у него руки ходуном.
— В подвале нам двенадцать человек не нужны.
— А на стене они нужны? Ты знаешь, что будет? — Он придвинулся ближе. — Ты старика ставишь с сопляком в пару, и старик всю ночь будет не за немцем смотреть, а за ним: не заснул ли, не пальнул ли сдуру. Он из-за него немца пропустит. Я это видел, Андрюха. В августе видел.
Он был прав, и я это знал, и с этим нельзя было спорить общими словами.
— Согласен, — сказал я. — Поэтому каждому дадим не пост, а одну работу. Одну. Не «охраняй участок», а «смотри в пролом». Или «подавай патроны». Или «слушай сад». Справился — добавим вторую.
Дьячков помолчал.
— Одну, — повторил он. — А если он и одну не потянет?
— Тогда мы это узнаем сегодня в темноте за оградой, а не завтра под огнём.
Дьячков протёр ладонью лицо, задержав пальцы на переносице.
— Всё у тебя складно. Пошли, покажешь, как оно выйдет.
Мы пошли расставлять вместе.
Я делал это так: приводил пару на место, показывал сектор, а потом уходил, и через четверть часа возвращался и спрашивал не старшего, а младшего: где твой старший и что он сейчас делает? А потом старшего: что делает твой младший?
У кладбищенской ограды Хвостов ответил мне мгновенно, не оборачиваясь:
— Слева от меня, за камнем, смотрит в пролом ограды и считает, сколько раз мимо пройдут наши, чтоб потом отличить.
А мальчишка ответил:
— Аким Тарасыч за дорогой смотрит и за мной.
И я понял, что у этой пары всё в порядке.
У амбара было хуже. Боец из старых сказал, что его напарник «где-то тут», а напарник, найденный за углом, сказал, что ему велено смотреть «вообще». Я не стал их разносить при остальных — от этого в темноте не появляется ни одного лишнего глаза. Я велел им поменяться местами.
— Зачем? — сказал старший, обидевшись.
— Затем, что ты сядешь туда, куда его посадил, и увидишь, что оттуда видно.
Он сел. Посидел. Вылез с другим лицом.
— Тут забором всё закрыто, — сказал он. — Ему отсюда только небо видать.
— Вот и переставь его сам. Куда надо.
Юдина я взял себе на северную ограду — самое дальнее и самое открытое место, — и не потому, что жалел его, а потому, что хотел видеть его своими глазами.
Мы шли туда уже в сумерках, вдоль канавы. Где-то в селе хлопнула отставшая доска — просто упала с крыши, — и Юдин дёрнулся всем телом и выронил обойму. Она чмокнула в грязь.
Он замер. Я тоже остановился и стал ждать.
— Я сейчас, — сказал он. Голос у него был ровный, только на полтона выше, чем надо. Он присел, пошарил рукой, нашёл, вытер патроны о полу шинели, каждый отдельно. Потом встал и сказал очень быстро: — Товарищ Гринёв, я понимаю, я знаю. Огонь по команде, вести наблюдение за своим сектором, при обнаружении противника доложить, при отходе прикрывать соседа, оружие содержать…
— Юдин.
— …в исправности, — договорил он и осёкся.
— Меня не надо убеждать. Мне сдавать тебя некуда, ты у меня и так последний.
Он моргнул.
— Покажи лучше, — сказал я, — откуда сюда можно подползти так, чтоб я не увидел.
Он посмотрел на ограду. Постоял. Потом, к моему удивлению, лёг — прямо в мокрую траву — и пополз вдоль камней вниз, к тому месту, где ограда просела и её выпирало корнями. Прополз шагов десять и крикнул оттуда сдавленным шёпотом:
— Я вас вижу! А вы меня?
Я его не видел. Совсем. Там была тень от разросшейся бузины, и за счёт просадки линия камня шла ниже, чем казалось, и получалась мёртвая полоса метров в двадцать длиной — как раз до угла, откуда начинался пролом в ограде.
— Стой там, — сказал я. — Хвостов!
Хвостов пришёл, послушал, посмотрел, поплевал на ладони. Он молчал минуты полторы. Потом сказал:
— Тут не смотреть надо. Тут сидеть надо. — И перенёс свою точку наблюдения на восемь шагов вправо и ниже, к обломку надгробия, где ложбинка шла поперёк. — Вот отсюда он у меня весь как на ладошке будет ползти.
— Это я нашёл, — сказал Юдин. Он всё ещё лежал в траве, и сказал это, кажется, больше себе, чем нам.
— Ты нашёл, — согласился я. — Поэтому ты тут и стоишь.
Он поднялся, отряхнулся и стал совсем другой. Не смелый — этого за час не бывает, — а занятый. Занятый человек и испуганный человек стоят по-разному.
Дёмина я определил в избу — с его перевязанной кистью на ограде было нечего делать, — и в избе дал ему работу здоровой рукой: подавать. Патроны, воду, обоймы. Он выслушал, потом сунул перевязанную руку за борт шинели и сказал:
— Она у меня почти не болит. Я и в цепи могу.
— Кисть сгибается?
— Сгибается.
— Покажи.
Он не показал. Отвёл глаза и сказал, что холодно разматывать. Я не стал настаивать при людях — у меня не было времени, и у меня было ощущение, что тут надо не давить, а дождаться, — но я заметил и запомнил. Человек, который прячет руку, прячет её не от меня. Он прячет её от мысли, что его отправят в тыл и он останется один среди чужих.
— Подавать будешь, — сказал я. — И считать, сколько подал. Утром спрошу.
Стемнело быстро, как всегда в конце ноября: только что была видна дорога — и вот уже не видна.
Из двадцати двух мальчишек пополнения на ногах оставалось двенадцать. Теперь каждый из этих двенадцати стоял рядом с кем-то, кто воюет дольше него, и каждый из них мог вслух сказать три вещи: куда он смотрит, как подаст знак и куда отойдёт, если станет нельзя оставаться.
Больше в ту минуту я им дать не мог.
Свежий след на дороге нашёл Опарин.
Он позвал меня коротким свистом от амбарного прохода, и я пришёл и сел рядом с ним на корточки, и он посветил мне заслонённым ладонью огоньком — не фонарём, у нас не было фонаря, а спичкой, которую он держал в ковше из обеих ладоней так, что свет ложился в одну точку.
— Гляди сюда, — сказал он. — И сюда. И не наступи.
На обочине, где грязь была разъезжена колёсами и подсохла коркой, шёл одиночный след. Отпечаток был чужой — с поперечными грунтозацепами и круглыми шляпками гвоздей по краю подошвы, и шёл он не по дороге, а вдоль неё, с наружной стороны кювета, там, где человек идёт, если не хочет оставлять следов на укатанном.
— Свежий?
— Корка не обмялась, — сказал Опарин и потушил спичку пальцами. — Час, может, полтора. И вот что, Андрюха: он не прошёл. Он тут постоял.
Он был прав. В одном месте отпечатки стояли рядом, носками в одну сторону, и рядом с ними в глине была вмятина от приклада или от колена.