Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 6 (страница 2)
— В крапиву! — сказал маленький с обидой, показывая ободранные кисти. — Прямо в крапиву, товарищ… — Он запнулся, не зная, как меня звать.
— Гринёв. Андрей. Крапиву вырубить, выход не закрывать. Всё, тащите лежачих.
И вот тогда, когда первых уже понесли, я догнал Бортникова у колодца, где он стоял с Опариным над ящиками.
— Патроны куда, — сказал я.
— Патроны при мне, — сказал Бортников. — У меня их полтора ящика на роту, Гринёв. Полтора. Я их из рук не выпущу, я их разнесу по углам, а потом ночью не найду.
— Ты их из рук не выпустишь, а они лежат в четырёх шагах от воронки.
Бортников поставил сапог на край ящика, словно его уже пытались унести.
— Здесь я их вижу.
— Отсюда и немец их видел три недели.
Опарин, сидевший на корточках возле ящика, поднял голову. Он весь день ворчал про потерянный подсумок, и мне казалось, что его ничем не пронять.
— Фрол Игнатьич, — сказал Опарин неторопливо, — а ведь малый дело говорит. У нас так под Ельней склад стоял. Тоже все на него любовались.
Бортников поглядел на нас двоих очень нехорошо.
— Ну пойдём, — сказал он. — Покажи мне свой второй угол. И если ты меня по открытому потащишь, я тебе это вспомню.
Я повёл его через двор — не прямо, а вдоль полуразрушенной каменной ограды, там, где она держалась ещё в человеческий рост, потом через садовую канаву, которую я заметил ещё утром, когда мы обходили церковь к ризнице. Канава была неглубокая, сырая, заросшая по краям бурьяном, и она шла от двора почти до самой северной кладбищенской ограды, и мне надо было проверить, что видно снаружи. Опарин передал ящики соседнему бойцу и пошёл с нами. У выхода я оставил его смотреть, а сам прошёл канаву пригнувшись и вернулся к нему.
— Бурьян шевелился, — сказал Опарин. — И всё. Голову не покажешь — ничего.
Бортников прошёл по ней сам. Прошёл до конца, до самой ограды, и там разогнулся и долго смотрел назад, на церковь, на то, как отсюда видно паперть и как отсюда не видно нас.
— Триста метров, — сказал он.
— Двести восемьдесят. И к избе от неё отвод, через амбар.
Он потёр щёку.
— Гринёв, а ты когда это всё разглядел? Мы ж утром тут под огнём ползли.
Я не мог ответить правду — что я разглядываю местность так с тех пор, как впервые лёг на гребень с чужим пулемётом и понял, что от рельефа зависит, кто вечером будет жив. Что эта привычка старше моих восемнадцати лет и всей этой войны.
— Утром и разглядел, — сказал я. — Пока ползли.
— Ну-ну, — сказал он. Опарин отправился обратно к ящикам. Ротный вернулся к колодцу другой дорогой и по дороге командовал уже сам: — Опарин! Треть ящиков сюда, треть в избу, остальное к северной паре. И чтоб у каждого места был твой человек и твой счёт, понял? Ты за железо отвечаешь.
— Всю жизнь за него отвечаю, — сказал Опарин. — Только сперва подсумок свой найду, а то без подсумка неудобно отвечать.
Северин пришёл, когда мы уже таскали.
Вчера я докладывал ему разведку, перед штурмом — о проволоке и затопленном овраге. Тогда я смотрел прежде всего в карту; сейчас впервые разглядел его при дневном свете. Комбат был невысокий, в короткой шинели, с лицом человека, который третьи сутки не ложился и решил, что не ляжет и четвёртые. Он встал посреди площади — как раз там, где я бы не стал стоять, — и Бортников пошёл к нему докладывать, а я пошёл следом, потому что Бортников меня взял за рукав и не отпустил.
— Восемнадцать убитых, двадцать четыре раненых, — говорил Бортников. — Товарищ капитан, я сейчас точную цифру по наличию…
— Почему рота не собрана? — перебил Северин. Он смотрел не на Бортникова, а на пустую паперть, на которой не было никого, кроме одного санитара. — Я приказал закрепиться и удерживать до смены. Я не вижу роты.
— Рота рассредоточена, товарищ капитан.
— Кем?
— Мной, — сказал Бортников. И, помолчав ровно столько, сколько нужно было, чтобы это прозвучало как его собственное решение: — По представлению бойца Гринёва. Площадь у немца пристреляна.
Северин перевёл глаза на меня. Никакого интереса в них не было — только усталость и раздражение человека, которому вместо цифры дают слово.
— «Рассредоточена», — сказал он. — Знаешь, боец, сколько раз я за эту осень слышал «рассредоточились»? Рассредоточились — это когда все разбежались и никого нет. Через час сюда полезут, и рота будет лежать в двадцати местах по одному человеку, и никто никому не поможет. Ты мне не слово повторяй. Покажи боевой порядок.
Он ждал. Бортников молчал. И я понял, что сейчас или эти двадцать минут закончатся ничем, или у меня будет ночь, которую я смогу устроить так, как считаю нужным.
— Четыре места, товарищ капитан, — сказал я. — Северная кладбищенская ограда — она выше всего и с неё видно подход из канавы и от перелеска. Крайняя изба — у неё каменная стена в ту сторону, там ходячие раненые и часть патронов. Подвал под алтарём — там лежачие и задний выход, мы его расчистили. И резерв за алтарной стеной, шесть человек, оттуда в любое из трёх мест меньше минуты бегом.
— Связь? — Северин перевёл взгляд с пустой паперти на канаву.
— Голосом и посыльным по канаве. Канава идёт от церкви до ограды, я по ней прошёл, снаружи не видно. Ночью — сигнал шнуром между северным постом и избой.
— Телеги? — Он отступил к ограде, пропуская носильщиков.
— Телеги — не через площадь. Через сад и амбарный проход, выходят на дорогу за амбаром. Мы на площади оставим пустую телегу для вида.
Северин слушал, глядя куда-то мимо меня, и я не мог понять, слышит ли он вообще. Потом сказал:
— Если тебя накроют в твоей канаве, ты потеряешь связь и не заметишь этого до утра.
— Я поставлю посыльного возвращаться. Не «сходил и доложил», а сходил, вернулся и сказал, что дошёл.
— А кто мне скажет, что последняя телега с ранеными ушла? — сказал Северин. — Вот у тебя все умные, все по своим углам сидят, а телега стоит на дороге, и никто не знает, ушла она или нет.
— Опарин скажет, — сказал я. — Он будет у амбарного прохода, считать и выпускать.
— Опарин это кто?
— Я, — сказал Опарин от колодца. Он поднял голову от ящика; отсюда до нас было пять шагов. — С четырнадцати лет, товарищ капитан, с оружием. Сосчитаю.
Северин наконец посмотрел на меня прямо.
— Двенадцать человек из пополнения, — сказал он Бортникову. — Те, что на ногах. Отдай их ему до утра. И, Бортников: если утром я приеду и увижу, что село сдали, я буду спрашивать не с бойца Гринёва.
— Я знаю, товарищ капитан, — сказал Бортников.
Северин ушёл. Мы простояли с ротным ещё полминуты молча, и потом он сказал в пространство, ни к кому не обращаясь:
— Ну вот тебе и двадцать минут.
К этому времени лежачих уже несли вниз, и я пошёл туда, чтобы не мешать, а помогать, — и оказалось, что помогать есть чем.
На дорожке от паперти к заднему провалу лежала выбитая дверная створка, здоровенная, окованная, с торчащим краем петли. Через неё носильщики переступали, и это было терпимо — а телеге тут было бы не пройти, ось бы села на петлю. Я оттащил её к стене. Оказалось тяжело: она разбухла от воды, и я провозился с ней дольше, чем рассчитывал, и ободрал уже ободранную ладонь.
Под пожилым, с бедром, подстилка вымокла насквозь ещё наверху. Ковригин, спускаясь мимо, коротко глянул и сказал:
— Смените ему. Одному этому. Остальным не надо, остальные сухие, а мы тут до ночи будем перестилать.
Я нашёл в церкви на немецких нарах кусок сухой соломы, и мы подменили её вдвоём с длинным парнем — тем самым, который проверял лестницу с пустыми носилками. Раненый застонал, когда его приподняли, и сказал что-то про то, что он их всех переживёт. Ковригин не вмешивался в перекладку; он стоял на повороте лестницы и говорил, кого следующим, и это было правильное разделение: он выбирал, я расчищал.
— Вот его, с животом, — говорил Ковригин. — Его первым на телегу. Потом этих двоих. А с бедром — третьим, он подождёт.
— Я подожду, — сказал пожилой снизу, из темноты.
На последнем повороте я остановил длинного.
— Тебя как зовут?
— Скворцов.
— Скворцов, отнёс — и сразу назад к паперти. Не к своим, не покурить. Назад к паперти, там будет следующий.
Скворцов перехватил пустые ручки и задержался на ступени.
— А если у паперти никого не будет?
— Значит, ждёшь двадцать шагов в сторону, за угол, и смотришь на паперть оттуда.