Сергей Сорокин – Битва за Москву 1941 - 1 (страница 8)
Он замер и стал слушать.
Их было мало. Двое, может, трое. Они шли не к нам — они шли по колее к тому месту, где остался лежать их первый номер, и шли аккуратно, без единого лишнего звука, кроме этого проклятого ведра. Кто-то там даже шёпотом выругался: коротко, гортанно, чужой речью, и от этой чужой речи в тридцати шагах у Прохора под моей ладонью заходили желваки.
Я лежал и думал очень быстро.
Разбудить линию. Поднять Ковалёва, дать ракету, ударить в упор. Двое, максимум трое, в открытом поле, на дистанции пистолетного выстрела — их положат всех.
И утром на этом месте будет уже не дозор. Утром здесь будет рота с миномётами, потому что группа, ушедшая за телом и не вернувшаяся, — это не «стык прощупали», это «стык обороняется всерьёз, и там надо поработать».
Я снял ладонь с лица Прохора.
— Лежи, — сказал я одними губами. — Пусть заберут.
— Как — заберут? — Он смотрел на меня в темноте круглыми, ничего не понимающими глазами. — Андрюха, они же вот. Вот они, рядом!
— Знаю.
— Они ж наших сегодня…
— Знаю, Прохор.
Он задышал часто, зло, по-мальчишески, и я держал его за плечо и чувствовал под ладонью, как его трясёт, и мне нечего было ему сказать такого, что он сейчас смог бы принять. Я и не сказал. Я просто держал.
Они возились в поле минут двадцать, и каждая из этих минут тянулась отдельно, со своим весом. Сперва было слышно, как один из них о чём-то коротко переговаривается с другим — не словами уже, а каким-то утробным, сдавленным звуком, и я понял, что они, видно, никак не могут сладить с телом: то ли оно зацепилось за что-то, то ли просто было тяжёлым, а нести приходилось на весу, не волоком, потому что волоком по стерне громко. Потом стало тихо на добрую минуту, и в этой тишине я слышал собственное дыхание и дыхание Прохора рядом, оба сдержанные, оба через нос, и где-то за ними, совсем далеко, ровный неубывающий гул с запада, будто там, за десятками километров, кто-то жил своей отдельной ночью и не знал о нашей. Потом снова возня, снова тяжёлое, вдвоём, останавливаясь; один раз что-то мягко ударилось о землю, и оба замерли надолго — я насчитал до сорока, прежде чем возня возобновилась. Потом шаги стали удаляться по колее, и стало тихо уже насовсем.
И только тогда я понял, что всё это время у меня в правой руке была винтовка, снятая с предохранителя, и что палец лежит вдоль спусковой скобы правильно, а вот большой сам собой давно откинул флажок — то есть тело моё, восемнадцатилетнее и слабое, за меня уже всё решило и полчаса ждало команды, которую я так и не дал.
— Ты трус, — сказал Прохор шёпотом. Он плакал, и оттого голос был мокрый и злой. — Ты, Андрюха, трус.
— Ага, — сказал я.
— Чего «ага»?!
— Того, что завтра узнаем. — Я поставил флажок обратно. — Если завтра сюда придут восемь человек — значит, я был прав. Если придёт батальон с миномётами — значит, ты был прав, и я тебе первый это скажу.
Он отвернулся к стенке ячейки и до утра со мной не разговаривал. Я лежал рядом, слушал, как он сначала всхлипывает через раз, потом реже, потом дышит уже ровно, провалившись в тот же короткий сон, какой был у меня самого час назад, и думал, что завтра он не вспомнит половины из того, что сказал мне сейчас, а я запомню каждое слово.
А я сидел и слушал, как на западе гудит, и думал о том, что за двадцать с лишним лет прежней жизни я ни разу — ни разу — не отпустил противника, которого мог достать. И что первое решение в этом теле, первое настоящее решение, оказалось решением не стрелять. И что объяснить его нельзя никому: ни Прохору, ни Бортникову, ни фельдшеру, ни Гнатюку с простреленным плечом.
Перед самым рассветом небо на западе стало сначала серым, а потом на нём коротко и часто задрожало розовым — далеко, беззвучно, за много километров. Гул сделался плотнее и придвинулся.
Я растолкал Прохора.
— Вставай. Пойдём к сержанту.
— Зачем? — спросил он хмуро, не глядя.
— Затем, что светает, — сказал я. — А я обещал придумать до света.
Глава 4. Линия по земле, а не по бумаге
Гул на западе стал чуть ниже тоном, и я стоял на бруствере и слушал его, как слушают чужой разговор за стеной — слов не разобрать, но по интонации уже ясно, что дело идёт к битью посуды.
— Гринёв.
Я обернулся. Внизу, в ходе сообщения, стоял Бортников. Выглядел он так, будто всю ночь просидел на одном месте, не выспавшись и не отдохнув, а только продумав что-то до конца и не обрадовавшись результату.
— Я, товарищ сержант.
— Слезь с бруствера. Ты на нём торчишь третью минуту, и если у них там в лесу есть человек с биноклем и терпением, он тебя уже нарисовал.
— Виноват.
— Виноват. — Он подождал, пока я спущусь. — Спал сегодня?
— Часа полтора.
— Значит, не спал. Иди спи. До света ещё есть.
— Товарищ сержант, вы мне вчера сказали: придумаешь — скажи до света.
— Сказал.
— Так вот я придумал.
Он посмотрел на меня без всякого выражения — а это, я уже начинал понимать, у него означало примерно то же, что у другого человека означает «ну давай, удиви».
— Говори.
— Стык завтра всё равно голый. Заслонку разбило, но жерди целы, мешковину можно перевесить. Если поставить вторую такую же штуку правее, а первую восстановить, они решат, что мы туда ночью людей подвели, и полезут левее, где жнивьё ровное.
Бортников помолчал. Где-то в темноте за нашими спинами стучали лопатой — всё ещё, до сих пор, упрямо и вразнобой.
— Не будет второй штуки, — сказал он наконец.
— Почему?
— Потому что не будет вообще этого стыка. — Он сплюнул под ноги. — Ротный вечером ходил к комбату. Я не знаю, о чём они там говорили, мне не докладывают. Но по тому, как ротный вернулся, я тебе скажу: спи, Гринёв, пока дают. Утром, я подозреваю, придётся много ходить.
— Куда ходить?
— Спать, — сказал он и ушёл.
Я постоял ещё немного, послушал гул, потом всё-таки спустился в землянку, лёг на солому рядом с сопящим Прохором и уснул за десять секунд — этому я научился ещё в той жизни и рад был обнаружить, что умение перенеслось вместе со мной, в отличие, скажем, от умения прыгать через канавы.
Разбудили нас затемно, ещё до серого.
Я вылез наверх, застёгивая на ходу крючки — вчерашняя наука Прохора уже сидела в пальцах, — и первым, кого я увидел в стылом тумане, был человек с сумкой.
Он шёл со стороны штабных землянок вдоль порядка отделений, невысокий, сутулый, в шинели, которая была ему велика в плечах и коротка в рукавах, и полевая сумка на длинном ремне била его по бедру при каждом шаге. Шёл он тяжело и неровно — так ходят люди, которые не ложились. И вот эта его походка сказала мне всё раньше, чем он открыл рот.
Есть посыльный с бумагой, и есть посыльный с бумагой. Первый идёт ровно, потому что бумага его — ведомость, и до полудня она никуда не денется. Второй идёт вот так: быстро, косо, поправляя сумку на ходу, не давая себе выдоха, потому что внутри у него лежит то, что через два часа станет неактуальным. Я этих вторых узнавал за сто метров всю свою прежнюю жизнь и, как выяснилось, узнаю и в этой.
— Бортников где? — спросил он хрипло у первого попавшегося, и попавшимся оказался Дьячков.
— Вон.
Связной подошёл к сержанту, не козырнул, а просто вытянул из-под клапана сложенный вчетверо лист.
— Взводному в собственные руки. Взводного нет на месте, я его по всему порядку ищу. Ты старший — прими и передай ему без задержки. Мне дальше, ко второму взводу, с тем же.
Он остался стоять в двух шагах, сутулясь, поправил сумку и коротко, простуженно откашлялся. Бортников развернул лист и стал читать, шевеля губами — медленно, как читает человек, выучившийся грамоте не в детстве и оттого никогда не научившийся читать быстро.
Он прочёл дважды. Я видел, как он вернулся глазами к началу.
Потом сложил лист по тем же сгибам и отдал обратно.
— Принял. Передам.
— Ну и ладно, — сказал связной и ушёл дальше вдоль порядка тем же тяжёлым шагом, не оглянувшись.
А Бортников повернулся к нам.
Нас было семеро, минус Гнатюк, которого фельдшер утром обещал отправить в тыл с обозом, — то есть шестеро, и все мы стояли на стылом воздухе, зябли и ждали.
— Слушать сюда, — сказал Бортников негромко. — Разведка полковая вчерашний наш промежуток смотрела. Тот, где мы вечером гостей принимали. Так вот те гости были не гости. Те были разведка перед гостями. Признаки есть, что они туда собираются всерьёз и, судя по всему, не через неделю.
Он сделал паузу ровно на один вдох.