Сергей Сорокин – Битва за Москву 1941 - 1 (страница 6)
Глава 3. Он там правда стоит
Прохор упал рядом со мной в ячейку, лицом в холодную рыжую землю, и я услышал, как у него стучат зубы.
Дальше я их слышал, а не видел. Шаги они глушили — шли по колее, где убитая колёсами земля не шуршит.
— Прохор, — сказал я одними губами. — Не дыши ртом. Носом дыши. И не поворачивай голову резко, поворачивай медленно.
— Почему?
— Потому что глаз ловит движение, а не человека. Медленное он пропускает.
Восемь человек. Может, девять. Двое впереди с короткими штуками у бедра, за ними расчёт — первый номер несёт длинный, на сошках, второй тащит короба.
Они дошли до середины пустого промежутка тем же шагом, не ускоряясь и не пригибаясь, — так ходят люди, которые сто раз это делали и знают, что тут пусто.
И встали.
Передний вскинул карабин и держал ложную точку на прицеле — долго, я успел досчитать до девяти. Второй присел на колено. Расчёт, не дожидаясь никаких команд, сошёл с колеи влево и стал разворачивать пулемёт — туда, на чёрный неподвижный силуэт с провисшей мешковиной и брошенным комом тряпья.
Я лежал, вжавшись щекой в холодную рыжую землю, и смотрел, как восемь взрослых, опытных, хорошо обученных мужчин на моих глазах поверили трём жердям, чугунной заслонке и трём дырявым вёдрам.
Я почувствовал не торжество. Не торжество. Я почувствовал то же, что чувствовал всегда в этот момент, все двадцать с лишним лет: тихую, нехорошую жалость к тому, кого сейчас обманули. Потому что человек, который смотрит на силуэт, не виноват. Он просто человек, и он смотрит туда, где, по всему его опыту, должна быть опасность.
Слева от меня, у крайнего двора, в этот момент уже перетаскивали пулемёт.
Бортников не стал ждать. Он двинул Ковалёва на левый угол ещё пока дозор считал шаги, и я слышал, как они идут — не бегом, а тем длинным, пригнутым, воровским шагом, каким носят тяжёлое, когда шуметь нельзя. Диск звякнул о диск. Кто-то придержал сошки ладонью, чтоб не брякнули. Потом всё стихло, и стало слышно только, как на той стороне поля разворачивают своё.
Первый номер их расчёта лёг за сошки, второй присел справа и подал ленту. Я видел его горб на фоне неба и считал про себя: раз, два, три. На «три» он поднял голову, чтобы посмотреть, куда ляжет.
МГ ударил.
Он бил длинно, зло и щедро, как бьют по обнаруженной позиции, которую надо задавить сразу и наверняка. Заслонка загудела, будто в неё кинули горсть камней, — и лопнула по старой трещине с высоким, обиженным звоном, и половина её ушла в темноту. Жерди подсекло. Ведро сорвало с бруствера, оно взлетело, кувыркаясь, и упало где-то за нашими спинами, и Прохор дёрнулся на этот звук всем телом.
— Лежи, — сказал я ему в затылок. — Это по чучелу. Это не по нам.
Вторая очередь прошла по тому же месту. Солома вспыхнула — не загорелась, а именно вспыхнула на секунду и погасла, и в этой секунде я увидел их всех: восьмерых, залёгших цепью вдоль колеи, лицом туда, в мою мешковину, спиной и боком — к крайнему двору.
Ковалёв дал с левого угла.
Он взял их поперёк, от ближнего к дальнему, и первый диск ушёл в три приёма — сорок семь патронов, я считал вместе с ним, потому что считать я не разучился ни в одном теле. Он бил правильно: короткими, с проводкой, не задирая ствол. Кого-то ударило сразу — я услышал, как человек коротко вскрикнул и оборвался на середине звука, и это был очень нехороший звук, я его знаю.
Их расчёт разворачивался. Первый номер сумел — он рвал сошки на себя, чтобы перебросить ствол влево, на новую вспышку, и почти успел. Я увидел, как он вскинулся, чтобы поймать угол, — и тут его достало. Он лёг на свой пулемёт сверху, боком, и лента под ним встала.
Второй номер потащил его назад за воротник. Не бросил. Потащил один, задом, упираясь каблуками в колею.
— Гринёв! — заорал слева Ковалёв. — Диск!
Второй диск был у Гнатюка, а Гнатюк лежал в двадцати шагах правее меня, у самого края. Он приподнялся на колено, чтобы бросить, — и в этот момент по нашей стороне прошла очередь с дальнего края их цепи, оттуда, где ещё оставались живые и злые.
Гнатюк сел. Сел ровно и удивлённо, как садятся на стул.
Я дошёл до него на четвереньках, по-собачьи, быстрее, чем успел решить, что иду. Диск он держал обеими руками и не отдавал.
— В плечо, — сказал он мне сверху, недоумевая. — Слышь? Оно в плечо.
— Отдай диск.
— Оно навылет, слышь?
— Отдай диск, Гнатюк.
Он разжал пальцы. Я взял диск, и его тяжесть сразу потянула мою руку вниз, выворачивая непривычно слабое плечо, — эти чужие тонкие руки держали двенадцать фунтов железа так, будто держали наковальню. Я пополз с ним влево, к Ковалёву, и полз, наверное, секунд двадцать, и за эти двадцать секунд успел много о себе подумать.
Ковалёв выхватил диск не глядя, посадил, дёрнул затвор.
И дал по колее последний раз, длинно, вслед.
Дозор откатился. Они уходили правильно, огрызаясь, прикрывая друг друга, волоча своего первого номера по земле, и через минуту в поле не осталось ничего, кроме темноты и посечённой мешковины, которая всё ещё висела на кольях и всё ещё, зараза, была похожа на позицию.
Гнатюку прошло навылет, в мякоть. Он матерился так изобретательно, что я половину слов услышал впервые в жизни, и это, честное слово, было хорошим признаком.
Фельдшер пришёл минут через десять — не бегом, а тем ровным нестрашным шагом, каким ходят люди, привыкшие к чужой крови настолько, что спешка им только мешает. Он присел над Гнатюком, разрезал рукав ножницами, посветил спичкой, зажатой в кулак так, чтобы огонёк не бил в глаза раненому, и, не отрывая взгляда от раны, сказал:
— Сквозное. Кость не задета, ты счастливый. Потерпи, сейчас перевяжу, будет щипать.
— Щипать, — повторил Гнатюк с истерическим смешком. — Оно горит, а не щиплет.
— Значит, будет гореть, — согласился фельдшер, не поднимая головы от бинта, и от этого равнодушного согласия Гнатюк как-то сразу успокоился, будто ему подтвердили что-то важное.
Я держал ему котелок с водой, пока фельдшер работал, и смотрел, как трясутся у Гнатюка колени — крупно, мелко, вперемешку, — и думал о том, что у меня самого руки не трясутся, и не понимал, хорошо это или плохо.
Когда стало совсем темно, ко мне подошёл сержант.
Он остановился рядом, посмотрел в поле, потом на меня. Морщина через лоб.
— Заслонку разбило, — сказал он.
— Заслонку не жалко, товарищ сержант. Печь всё равно холодная.
— Хозяин вернётся — ты ему это скажешь.
— Скажу. И новую поставлю, если руки будут.
Он помолчал. Достал кисет, свернул самокрутку, но не закурил и сунул её за отворот.
— Три минуты ты обещал.
— Обещал.
— Простояли они больше. Я считал. Минуты четыре, а то и все пять.
— Значит, повезло.
— Повезло, — согласился он. — А если б не повезло?
— Если б не повезло, они бы прошли через стык, как и прошли бы без всякой моей заслонки. Хуже, чем было, я сделать не мог, товарищ сержант. Я это посчитал раньше, чем к вам подошёл.
Он посмотрел на меня очень долго.
— Ты вот что, — сказал он наконец. — Завтра с рассветом стык этот всё равно голый останется. Людей мне не дадут, я утром опять спрошу, и мне опять не дадут. Я тебя знаю с сегодняшнего дня и знаю плохо, поэтому слушай внимательно. Придумаешь ещё чего — скажешь мне. До света. Не после, а до. Придумаешь после — я слушать не стану, хоть ты мне там гений будь. Понял, Гринёв?
Он назвал меня по фамилии.
Мелочь. Совершенная мелочь, ничего не значащая, шесть букв. А я стоял и чувствовал, как эта мелочь ложится мне на плечи всей тяжестью, какая бывает у мелочей.
Потому что вот оно и случилось. Час назад я был никто — щенок, которого можно послать копать. Сейчас мне сказали: придумаешь — скажешь до света. То есть теперь от меня ждут. То есть теперь, если я ошибусь, ошибку заметят и запомнят, и стоить она будет не моих полчаса, а чьей-нибудь спины.
Я знал этот вес. Я его двадцать лет носил и умел носить. Только носил я его тем телом, которое сегодня не смогло перепрыгнуть канаву.
— Есть, товарищ сержант, — сказал я. — До света.
— И ещё, — сказал он, уже отворачиваясь. — Ты откуда такой?
Вот тут у меня внутри всё остановилось и стало очень внимательным.
— Из-под Наро-Фоминска, — сказал я. — Деревня Кузнецово.
— Я не про это спрашиваю.