Сергей Сорокин – Битва за Москву 1941 - 1 (страница 21)
Он молчал секунд пять, и в эти пять секунд смотрел то на меня, то на свою лопату, будто взвешивал её в уме.
— Хитрый ты, — сказал он наконец.
— Хитрый.
— Ты меня сейчас так повернул, будто я сам напросился.
— А ты сам и напросился, — сказал я. — Ты пришёл сюда с лопатой на плече. Кто с лопатой ходит, тот копать и собирался, ты просто ещё сам себе в этом не признался.
Опарин хмыкнул — коротко, недобро, но уже без того ядовитого верха, с которого начал.
— Ладно, — сказал он. — Насыпь я тебе подниму. Только учти: командовать над собой я тебе не дам. Скажешь «надо» — сделаю. Скажешь «Опарин, вот так держи лопату» — пойдёшь ты знаешь куда.
— Куда?
— Знаешь.
— Договорились, — сказал я. — Держи лопату как хочешь. Мне от неё нужен только результат, а не красота хвата.
Бортников появился со стороны хода сообщения — он ходил вниз, к фельдшеру, я это понял по тому, откуда он шёл, по тому, как он вытирал руки о полу шинели на ходу, будто только что чем-то их испачкал.
Остановился над крайним отрезком. Посмотрел на разбитый плетень, торчащий из мёрзлых комьев обугленными прутьями. Посмотрел на выжженное пятно. Потом отошёл на пятнадцать шагов влево, туда, где начиналась настоящая линия, присел на корточки — точно так же, как я вчера, когда прикидывал, что видно снизу, — и посмотрел на всё это с той стороны.
Он сидел на корточках секунд двадцать, и всё это время я стоял и ждал, чувствуя, как под ложечкой ворочается неприятное предчувствие.
Потом встал и пошёл ко мне.
— Гринёв.
— Я, товарищ сержант.
— Ты плетень ломал?
— Я.
— Второй раз за двое суток.
— Так точно.
— Я тебе вчера про этот плетень что говорил?
— Что он в отделении не числится и что чужое брать не надо.
— Правильно помнишь. — Он помолчал, вынул кисет из кармана, но не открыл его, просто перекладывал из руки в руку. — Ну и?
— Он искал бруствер, товарищ сержант, — сказал я. — А у нас на этом отрезке бруствера нет. Я ему его показал. На полтора метра левее, чем надо.
Бортников очень долго на меня смотрел, и в этом взгляде было что-то от того, как смотрят на вещь на прилавке, не решив ещё, покупать её или нет.
— Ты это придумал когда?
— Когда лежал за кустом и стрелял. Мины шли выше нас и левее нас, все до одной, и я стал думать почему.
— И почему?
— Потому что вчерашняя их разведка видела нашу оборону на старом месте. Там линия была ровная, копаная неделю, полного профиля. Они и стреляли по тому, что им доложили. А мы тут за один день накопали как накопали, вкривь и вкось, оно не похоже на окопы, оно похоже на бурьян. — Я пожал плечами. — Расчёт искал глазами то, что должно быть. И нашёл.Я ему помог.
— А солома тебе зачем? Земли мало?
— Земля мёрзлая и белая от инея, товарищ сержант. Она блестит при вспышке, и по ней видно, где насыпь ровная, а где рваная. А солома не блестит, даёт тёмную полосу, ровную по верху. В темноте глаз ищет ровную линию, а не кучу.
— Ты откуда это знаешь?
— Смотрел вчера, как наш бруствер к вечеру инеем взялся, — сказал я. — И подумал, что если я его вижу, то и они видят.
Бортников так и не убрал кисет; перебирал пальцами его шнурок.
— Так, — сказал он. — Значит, вчера я целый день ходил вдоль этой твоей кривизны и злился, что она кривая.
— Так точно.
— И взводный злился.
— Он не злился, он терпел.
— Он терпел, — согласился Бортников. — А получилось, что нас эта кривизна и прикрыла.
— Не вся, — сказал я. — Стеблова она не прикрыла.
Вот это я сказал зря — не потому, что неправда, а потому, что не ко времени и не в тот адрес.
Бортников убрал кисет во внутренний карман, и жест этот был резче, чем все предыдущие.
— Стеблова прикрывать было нечем, — сказал он ровно. — Там насыпи в две ладони. И то, что там стоял он, а не ты, решил я. Один. Вчера вечером. И решил бы так же ещё раз, потому что ты вчера ходил на одной ноге, а мне утром нужен был человек, который умеет смотреть. И вот он посмотрел, и вот из-за этого сейчас у меня отделение целое, кроме одного. Ты меня понял, Гринёв?
Я стоял и молчал, чувствуя, как холодный воздух режет горло на каждом вдохе, и как где-то в груди ворочается тяжесть, которую нельзя было ни выдохнуть, ни проглотить.
Он сказал ровно то, что я сам себе говорил час назад, лёжа в своей ячейке. Слово в слово, с той же арифметикой. И от того, что это сказал вслух другой человек, оно не стало легче ни на грамм — оно стало только официальным.
— Понял, товарищ сержант, — сказал я.
— Не понял. — Он сплюнул в сторону, коротко, зло. — Но потом поймёшь.
— Товарищ сержант, разрешите три вещи доложить.
— Докладывай.
— Первое. Фельдшер просил передать: ему нужна вторая коптилка, настил под раненого и срезать ступеньку у входа в ход сообщения. И патронные ящики от входа убрать, они там впритык стоят, каждый с ношей об них цепляется.
— Ящики я туда велел ставить.
— Знаю. Их больше некуда было ставить вчера. Я сегодня выкопаю нишу под них в стенке оврага, метров на пять выше по ходу, там сухо. Полчаса работы, и ход освободится.
Бортников прищурился, будто прикидывал, сколько во мне ещё таких готовых решений.
— Второе?
— Второе — крайний отрезок. Прошу разрешения поднять там насыпь в полный профиль первым делом, до всякой новой разметки. И нишу для головы сбоку. Опарин сказал, что встанет туда с лопатой.
— Опарин сказал?
— Так точно. Сам подошёл.
Тут Бортников впервые за утро поднял бровь, и я понял, что этой одной фразой заработал больше, чем всей соломой.
— Ну надо же, — сказал он. — Третье?
— Третье — расход. У Ковалёва боезапас почти пустой, он за ночь высадил, я на слух считаю, сотни полторы. У Дьячкова двадцать шесть, у Селиванова около двадцати, у меня шесть. Если сегодня они придут второй раз, нам нечем будет отвечать больше десяти минут.
— Ты и это посчитал.
— Я вслух считал, товарищ сержант, всю ночь, между выстрелами. У меня иначе голова не работает.
Бортников помолчал, глядя куда-то за мою спину, на серое утреннее поле.
— Патроны будут к обеду, — сказал он. — Я к старшине пойду сам. А ты бери своего Опарина и начинай с крайнего отрезка, и чтоб к темноте там был полный профиль, а не твоё сено.
— Есть.