18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Битва за Москву 1941 - 1 (страница 20)

18

— Затушить! — крикнул Бортников. — Кто ближе, затушить немедленно!

— Так это ж он сам и наложил! — сказал Опарин из своей ячейки. — Пускай он и тушит.

— А ты, Опарин, ближе всех, и у тебя, между прочим, лопата, которая за тобой записана. Землёй закидай.

— Я землёй закидаю, а она через край полезет.

— Тогда сядь на неё, — сказал Бортников. — Задницей потушишь, дело верное.

Я подполз и стал закидывать её мёрзлыми комьями. Комья не тушили, а вминали огонь внутрь, и он выползал по краям, тлел, дымил, ел мне глаза едкой горечью, и я в конце концов сел на эту солому задницей и погасил её собственной шинелью, о чём немедленно пожалел, потому что запах горелого сукна не выветривается неделю, и я потом весь день ловил его на себе — при каждом движении, при каждом вдохе, будто носил на себе клеймо этой ночи.

Небо на востоке к этому времени стало не чёрным, а тёмно-серым. Это ещё не рассвет, это то, что перед ним, — когда цвета ещё нет, но контуры уже есть, и лица людей проступают из темноты пятнами, и по этим пятнам видно, кто сколько сегодня постарел.

Ко мне подошёл Прохор. Сел рядом на бруствер — на настоящий, не на мой, — и я его за это чуть не столкнул.

— Не сиди наверху.

— Так ушли же.

— Прохор. — Я стянул его за рукав вниз, и он послушно съехал спиной по земляной стенке, глухо стукнувшись о дно ячейки. — Они ушли, а тот один, который у них любит остаться и посмотреть, — он не ушёл. Такой человек есть всегда, и он сейчас лежит вон там и глядит, кто у нас тут высунулся первым. И он тебя запомнит и завтра начнёт с тебя.

Прохор посмотрел на опушку с большим уважением, вытянув шею над бруствером ровно настолько, чтобы видеть, и не больше.

— А ты откуда знаешь, что он там?

— Потому что я бы там остался.

— Ты?

— Я, — сказал я. — Если бы я уводил своих, я бы обязательно оставил одного глазастого. Уходят все шумно, а он лежит тихо и смотрит, кто у противника встал во весь рост, где у них пулемёт и куда носят раненых. И потом он это принесёт и расскажет, и завтра по этим местам положат первые мины.

— Ух ты, — сказал Прохор. — Вот ты страшный человек, Андрюха, когда так рассуждаешь.

— Я не страшный, я запасливый. Слышь. А Гаврила?

— Живой. Плечо. Кость цела, фельдшер сказал — к обеду с обозом отправит.

— Ох ты, — сказал Прохор. Он помолчал, ковыряя пальцем мёрзлый комок земли и кроша его на дне ячейки. — Он же на твоём месте стоял.

Вот так. Прохор Селиванов, девятнадцать лет, три класса и коридор, посчитал это первым из всех — и посчитал вслух, за две секунды, не напрягаясь.

Я кивнул.

— Так это, значит, тебя бы?

— Может, меня. Может, никого. Может, мина легла бы на два шага правее, и мы бы сейчас с тобой про неё не разговаривали.

— А ты чего такой?

— Какой?

— Сидишь и молчишь.

Я поднял со дна другой мёрзлый комок и стал крошить его между пальцами, лишь бы занять руки. На ладонях чернела сажа, в трещинах засохла чужая кровь, и от этого всё, что я собирался сказать, застряло в горле.

— На моём, — сказал я, разламывая комок большим пальцем. — Мы этот отрезок к темноте не докопали, и правильно не докопали: в темноте копают вслепую, потом переделывают. А Гаврила всё равно лежит под бинтом. Обе вещи правдивые, Прохор. И легче от этого никому.

— Так а как надо было?

— Не ждать утра, когда человек просит лопату, — сказал я, смахивая крошку с ладони. — И запомнить: обычно тут не один виноватый, а шестеро делают разумное по чуть-чуть, а расплачивается седьмой.

Прохор нахмурился, покатал в пальцах мёрзлый комок и осторожно спросил:

— Ты за себя, что ли, говоришь?

— За всех, — сказал я и кивнул на склон. — А теперь хватит. Вон уже идёт человек, который за ночь мне и лопату, и счёт предъявит.

Опарин подошёл к нам минуты через три, когда уже совсем посерело, и небо над лесом на востоке налилось той бледной желтизной, которая через полчаса станет рассветом. Подошёл не спеша, вразвалку, с лопатой на плече — той самой, записанной, — и остановился так, чтобы стоять чуть выше нас по склону, и оттуда, сверху, оглядел мою обугленную солому, разбитый плетень, две свежие воронки на жнивье, и в глазах у него было что-то среднее между насмешкой и уважением, которое он ни за что не признал бы вслух.

Глава 9. Барские руки

Опарин перевёл взгляд с обугленного плетня на меня. Руки у меня всё ещё мелко дрожали, в ушах звенело от ночной стрельбы, а на сером жнивье валялись обрывки соломы, щепки и перевёрнутые минами комья.

За его спиной отделение уже растаскивало ночь по местам. Дьячков ползал вдоль хода и собирал в пилотку порожние обоймы, чтобы не втоптать их в грязь. Ковалёв сидел на корточках у ДП, вытряхивал патроны из начатых пачек и пересчитывал их в пустой диск по одному. Прохор притаптывал сапогом дымящиеся прутья, потом подхватывал их лопатой и прятал под сырые комья, чтобы дым не тянулся над позицией. Двое из соседнего отделения собирали оброненные у плетня лямки и пустые пачки, ругаясь шёпотом, будто громкий голос мог вернуть немцев.

Бой кончился, а работа просто сменила имя. Минуту назад они прятали головы, теперь прятали патроны, дым и всё, что могло пригодиться во второй раз.

— Ну что, герой, — сказал Опарин, стоя над моей ячейкой. — Погрелся?

— Погрелся, — согласился я. — Сукно теперь пахнет как из печки.

— Я не про сукно. Я про то, что ночью-то ты в резерве спал.

Вот оно.

Прохор рядом дёрнулся и открыл рот, и я успел придавить ему колено ладонью, потому что мальчишка сейчас сказал бы правду — что Гринёва сняли с наряда из-за колена, — и правда эта прозвучала бы как оправдание, а оправдание в такую минуту хуже любого обвинения. Прохор поперхнулся тем, что собирался сказать, и я почувствовал под ладонью, как у него напряглась нога, готовая всё-таки вырваться и заговорить.

— Спал, — сказал я. — Часа полтора.

— А Гаврила стоял.

— Стоял.

— На твоём месте.

— На моём месте, — сказал я. — Опарин, ты сейчас говоришь то, что я сам себе сказал двадцать минут назад, лёжа вон в той ячейке. И ты, между прочим, говоришь это хуже, чем я себе сказал, — я себе жёстче формулировал.

Он поперхнулся, потому что готовился к другому, и на секунду его лицо, обветренное, с рыжими редкими бровями, застыло в том выражении, которое бывает у человека, когда подготовленный удар проходит мимо цели.

— А кто тебя в резерв поставил?

— Сержант.

— А чего это он тебя поставил, а не Гаврилу?

— Вот это ты у сержанта и спроси, — сказал я. — Прямо сейчас пойди и спроси. Я тебе даже мешать не буду, я тут посижу и послушаю, потому что мне самому интересно.

— Больно ты языкастый.

— Языкастый, — согласился я. — Это у меня от матери, она у меня в очереди за керосином троих мужиков доводила до слёз, а сама уходила с полным бидоном.

— Ты мне зубы не заговаривай. — Он переступил с ноги на ногу, и я услышал, как под сапогом хрустнул мёрзлый комок. — Я с тридцать пятого года служу, я в финскую сидел в снегу по пояс, а тут мальчишка второй день командует, где копать, где не копать, и все под козырёк. И вот один уже с дыркой.

И вот тут мне надо было очень аккуратно.

Потому что он был прав ровно наполовину, и эта половина была настоящая, и её надо было взять и положить на стол, иначе она осталась бы у него в кармане и он бы её вынул завтра при всех.

— Опарин, — сказал я и встал, чтобы разговаривать глаза в глаза, а не снизу вверх, и почувствовал, как хрустнули колени, отвыкшие за ночь от прямого положения. — Ты в финскую в снегу сидел, а я нет. Тут ты меня кроешь, и крыть будешь ещё долго, я не спорю. Давай я тебе скажу, чего я хочу, а ты скажешь, годится тебе это или нет.

— Ну?

— Я хочу, чтоб к вечеру на этом крайнем отрезке была насыпь в полный рост. Не в две ладони, а в полный рост, и ещё ниша сбоку, чтоб человек мог голову спрятать при разрыве. И я хочу это сделать первым делом, до завтрака, до всего. И одному мне это до вечера не поднять, у меня руки вон какие.

Он посмотрел на мои руки. Руки были всмятку: вчерашние ссадины от плетня, сегодняшние от промёрзшего ивняка, и всё это в саже, в подсохшей крови по краям, с двумя лопнувшими мозолями на ладони, из которых сочилось что-то жёлтое.

— Руки у тебя барские, — сказал он с удовольствием, растягивая слово, будто пробовал его на вкус.

— Барские. И я тебе за это дам подначить себя ещё раз пять, задаром. А ты мне за это встань на этот отрезок со своей записанной лопатой и покажи, как в финскую копали, потому что я, честно тебе скажу, копать умею хуже, чем считать.