18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Битва за Москву 1941 - 1 (страница 1)

18

Сергей Сорокин

Битва за Москву 1941 - 1

Бой за Москву

Том первый

Глава 1. Двадцать лишних минут

— Колонна молчит пятую минуту, — сказал я в гарнитуру. — Парни по ходу крупно встряли.

Я снова прижал наушник к уху и попытался связаться, надеясь на чудо, но мне ответил лишь шум. Восемь минут назад голос радиста говорил, что колонна встала — размыв, объезд, задний борт в грунте по ступицу. Потом голос смолк, а шум остался, и вот это самое поганое, что бывает. Тишина — понятно, значит, нет связи и работать придётся самим. А вот шум — это когда связь жива, а слов нет, и ты не знаешь, то ли там цепляют трос, то ли его уже некому цеплять.

Над гребнем прошла длинная очередь, и по камню сыпануло крошкой мне за воротник. Нас пытались снять уже третий час, и всё без толку.

— Командир, они двадцать минут в одном темпе работают, — сказал Пасечник своим неторопливым голосом. После такого голоса люди переставали дёргаться и начинали слушать. — Не жмут. Обычно на третьем часу жмут, а эти как по расписанию: очередь, пауза, очередь. Будто время держат.

— Держат. Они нас не выбивают, они нас держат на месте. А на месте держат перед тем, как обойти.

Гряду я знал наизусть: сухое русло слева, обрыв в низину справа, скат к дороге за спиной и кустарник в мёртвых зонах. Солнце садилось мне в затылок, и от каждого камня тянулись длинные чёрные тени — ровно по линии огня.

Металл на рукояти был горячий и мокрый — не мой пот, чужой. Расчёт поддержки выбило на третьем часу: первого номера зацепило в шею, второй утащил его вниз к дороге. Оружие осталось — тяжёлое, с чужим хватом, я привыкал к нему двадцать минут и всё ещё перехватывал не с той стороны.

— Клин, — сказал Батон. — Дорога.

Я сполз ниже, опираясь на локоть, и глянул под скат. Колонна стояла: не шла, не ползла, а стояла, растянувшись по грунтовке, задним бортом уткнувшись в перелесок и головой торча на открытом.

— Худшим из возможных способов, — сказал я. — Если те, что справа, дотянутся до ската, они будут работать по голове. Голова стоит и никуда не денется. Пасечник, я рассчитывал пять минут. Прошло двенадцать.

— Ну, значит, ещё столько же. Второй раз всегда легче: уже знаешь, где болит.

— Все слушают. Связи нет и не будет. Работаем на голом глазе, схема «три». Штырь вправо на обрыв, Батон влево к руслу, Пасечник центр. Я иду на точку пулемётчика.

— Там прикрытие в полроста, — сразу сказал Штырь. Он всегда сначала спорил, а потом делал в точности как сказано. — Ты там ляжешь, и через две минуты от бруствера останется горка щебня и твоя честная фамилия. Давай я.

— Ты пойдёшь на обрыв: там сорок метров тени, и увидишь в ней кого-нибудь только ты. Остаюсь я, и это не благородство — это арифметика.

Дальше команды пошли без слов, одними пальцами: Штырю — вправо, к обрыву, Батону — влево, к руслу, Пасечнику — держать центр. Я пополз к оставленной точке и, когда упёрся плечом, понял окончательно: отсюда я вижу весь их подход и отсюда меня видно всем. Это и было решение — я взял себе сектор, из которого уходить дальше всех и позже всех. И не сказал никому: сказать означало потратить полторы секунды, а они стоили дороже, чем моя честность.

Мы держали двадцать минут вместо пяти. Укрытие крошилось. Батон вскрыл последний короб с лентой, и каждый мой отрезок огня был не «дал очередь», а «отдал четыре секунды из тех, что вообще остались».

Пыль лезла в глаза, оседала на зубах, и во рту стоял вкус нагретого металла и своей же слюны, густой и горькой. Я менял позицию через каждые полторы минуты — сползал на локтях на два метра левее, давал короткую очередь, сползал обратно, — и каждый раз, прежде чем высунуться, считал в уме: раз, два, — и только на счёт «три» поднимал ствол. Один раз досчитал до двух и высунулся раньше — по камню рядом с виском чиркнуло и ушло в скалу, оставив белую свежую царапину величиной с ладонь. Я на это ничего не сказал в гарнитуру. Сказать — значило признаться, что считаю неровно, а неровный счёт на этой позиции стоил не мне одному.

— Командир, справа от обрыва кто-то очень аккуратный, — сказал Пасечник. — Он ни разу не выстрелил. Я его не вижу и не слышу. Я его чувствую.

Пальцы сами сжали рукоять. За все годы Пасечник ошибался в таких вещах ровно один раз, и то потому, что там был не человек, а собака.

На девятнадцатой минуте шум порвался, и оттуда, будто из-под воды, вылез хриплый чужой голос:

— …ушли. Дорога чистая, головной за перелеском. Уходите, повторяю…

— Принял. Уходим. По скату, по одному, десять шагов интервал.

— Вот он, — сказал Пасечник ровно, и я по одной этой ровности всё понял раньше, чем он договорил. — Тот аккуратный. На фланге у обрыва вскрылись. Расчёт. Метров триста, чуть выше нас.

Короткая злая очередь прошла по гребню, выбила пыль в двух ладонях от моего локтя, и трассер ушёл вниз, к скату, к тому самому открытому участку, по которому через минуту должны были потянуться трое моих.

Они молчали три часа, потому что ждали не нас. Они ждали, когда мы встанем и пойдём.

— Слушать сюда. Уходите все трое. Сейчас. Я задерживаюсь.

Эфир на секунду стал пустой.

— Насколько задерживаешься, — сказал Штырь, и это был не вопрос: у него в конце фразы не поднялся голос.

— Давай вдвоём, — сказал Батон, и это было самое длинное, что он произнёс за весь день.

— Там считают не людей, а точки, откуда бьют. Точек у меня две, и мне хватит одного меня. А скат трое проходят за сорок секунд, четверо — за минуту. Эти двадцать секунд у меня есть, и я их вам отдаю. Пошёл.

Батон встал первым. Проходя за моей спиной, он на полсекунды придержал ладонь у меня на лопатке — не хлопнул, а именно придержал, — и сказал одно слово, которое у нас двоих значило целый разговор:

— Прикрой.

— Прикрою. Иди, ешь.

Пасечник пошёл третьим и не оглядывался. Он только сказал в эфир тем же голосом, каким докладывал о смене позиции:

— Пасечник ушёл. Командир на точке.

Мы оба знали, что он сейчас сказал, и оба сделали вид, что это про смену позиции.

А Штырь оглянулся, открыл рот — и впервые за все годы, что мы переругивались, ничего не сказал.

— Иди. Ты мне должен три ответа и одну сигарету.

Он пошёл.

Дальше была работа, и работа эта была подробной, как всякая работа, за которую платят целиком. Две позиции, восемнадцать шагов между ними. Из первой — короткая очередь под неудобным углом, три патрона, ствол уводит вправо от отдачи, и я гасил это уводом плеча, а не рукой, потому что рукой на пределе уже не гасилось. Перекат — колени, локти, живот по земле, камень царапнул бедро через ткань, и я этого не почувствовал, почувствовал позже, когда прижался спиной к глине и понял, что штанина мокрая. Из второй позиции — две одиночные, с паузой между ними в две секунды, ровно две, не больше и не меньше, потому что человек по ту сторону считает не выстрелы, он считает ритмы, и ритм нужно было держать неровным нарочно. Снова перекат — на этот раз в другую сторону, чтобы силуэт менялся непредсказуемо. Из первой — длинная, на весь остаток короба, и я слышал, как последние патроны идут через ствол уже с перебоями, короб трясся в руках дробно, и я знал, что это последняя очередь, которую я вообще могу себе позволить.

Они поверили. Прижались и стали работать по гребню плотно, по всей длине, тратя на этих упрямых многочисленных свою ленту и своё время.

— …головной прошёл поворот. Все прошли. Дорога пустая.

— Принял, — сказал я и пошёл на последний перекат.

Меня ударило на середине перебежки.

Не больно. Совсем не больно — просто мир на секунду встал наискось, каменистая крошка оказалась вдруг очень близко к лицу, каждый камешек отдельно, с тенью, длинной и чёрной, по линии огня. Металлический привкус во рту стал сплошным. Я успел подумать, что не дожал последние два шага и что это непрофессионально, и что Штырь мне это припомнит.

А в ухе ровно, спокойно, бесконечно шумела несущая.

Шум не кончился. Он не оборвался и не потемнел — он просто стал ниже тоном. Он тянулся, густел, опускался куда-то в живот и уже не был шумом связи, а стал гулом, тяжёлым и глухим, будто гудела не гарнитура, а сама земля где-то очень далеко, за многими километрами, за многими чем-то ещё.

И я лежал и слушал этот гул и думал: странно. Совсем не тот тон. Ни воя, ни хлёстких резких хлопков — низко, тягуче, будто в бочку. Так не звучит. Так не звучало никогда.

Потом стало холодно.

Холод пришёл неправильный — не тот, что просачивается в щели снаряжения по одной, а сразу весь, целиком, снизу и с боков, сырой, наглый, никем не остановленный. Ничего не грело. Совсем ничего.

Я открыл глаза и увидел огонёк.

Дрожащий, жёлтый, с тонким чёрным хвостом копоти, который тянулся вверх и лизал бревно наката, оставляя на нём жирную полосу. Сплющенная гильза, скрученный фитиль в жестяной трубочке. Керосин. За огоньком — земляная стена в потёках, тонкие брёвна над головой, между ними сыплется, и при каждом дальнем ударе сыплется сильнее — на плечи, в волосы.

Пахло карболкой. Под карболкой — мокрой шерстью, дымом, сырой глиной.

Я поднял руку.

Вот тут меня накрыло. Не смерть накрыла — смерть я, как выяснилось, пережил довольно спокойно, — а рука. Тонкая. Узкая в запястье. Пальцы длинные, ровные, костяшки гладкие, ни одного шрама, ни одной мозоли, кожа как у человека, который в жизни не держал ничего тяжелее ложки. Я сжал кулак — кулак получился маленький и какой-то жалкий. Разжал. Сжал снова. Пощупал вторую руку первой, прошёлся по предплечью: мышцы есть, но их мало и они не те. Плечи узкие. Рёбра близко. Сердце частит — сто с чем-то, при полном покое.