Сергей Шачнев – Регент (страница 4)
К той весне она была уже на сносях и переехала к мужу, в избу за острогом.
• • •
Весной сорок шестого года, в апреле, из Шацка пришёл гонец.
Он привёз воеводскую грамоту, в которой сообщалось, что ногайцы собираются, что их много и что идут они к Керенке; предписывалось усилить караулы и высылать дозоры дальше в степь.
Писарь прочёл грамоту вслух. Пётр выслушал и кивнул.
— Понятно, — сказал он. — Готовьтесь.
Это была, между прочим, обыкновенная грамота. Такие приходили каждую весну, и каждую весну ногайцы либо приходили, либо не приходили, и в остроге к этому относились примерно так, как относятся к грозе: неприятно, но не повод менять уклад.
Ночью Пётр сидел у порога и точил саблю.
Марья лежала в темноте и слушала звук — ровный, скребущий, домашний. Ей оставалось недели три, может, две. Она думала о том, что если родится сын, назовут Андреем, а если дочь — Аграфеной, и что надо бы напомнить мужу про ленту, потому что старая совсем истрепалась.
О том, что произойдёт послезавтра, она не думала.
Никто не думал. В этом и заключается вся хитрость: беда никогда не приходит к тем, кто её ждёт, — она предпочитает являться к людям, занятым лентами.
• • •
Ногайцы пришли на рассвете и пошли не на острог, а на слободу.
Они въехали в неё верхом, жгли избы, гнали скот и хватали тех, кто не успел добежать до ворот. Из острога смотрели и не могли помочь: людей было мало, а воевода не решился открыть ворота, и в этом, надо сказать по совести, он был прав, ибо открыть их значило потерять всё.
Пётр стоял на валу и видел, как горит его собственная изба.
Он видел, как ногайцы гонят его коня. Видел, как молодой, с красным платком на голове, остановился у колодца, напился и засмеялся чему-то, что сказал ему товарищ.
Он ничего не почувствовал.
Это его удивило. Он потом, стоя на том же валу и ожидая второго приступа, несколько раз возвращался к этому мысленно и пробовал разбудить в себе злость, как будят задремавшую собаку, — и не сумел. Внутри было пусто, ровно и деловито.
Марью успели вывести раньше. Она шла к воротам медленно, держа руку на животе, и лицо у неё было спокойное, только губы дрожали.
Женщин и детей загнали в церковь.
• • •
К вечеру ногайцы ушли — не все: часть осталась стеречь добычу. Разведка вернулась и доложила, что слобода сожжена, многие погибли, многих увели.
Ночью в степи горели костры. Их было много, и по числу костров выходило, что завтра будет то, чего в остроге не было ни разу за десять лет.
— Завтра пойдут, — сказал Фрол, стоя рядом с Петром на валу.
— Пойдут, — согласился Пётр.
— Доживём?
— Доживём.
Он сказал это тем же тоном, каким говорил жене, и, вероятно, сам себе поверил, потому что человек, произносящий вслух «доживём», всегда немного себе верит; иначе бы он этого не произносил.
В церкви всю ночь читал молитву отец Савва — старик с реденькой бородой и слабым голосом, которого в слободе не то чтобы уважали, а скорее терпели за безобидность. В ту ночь он читал восемь часов подряд и ни разу не сбился, и после этого его стали уважать.
Марья сидела на лавке у стены и слушала. Вокруг плакали дети, молились бабы, бранились мужики, где-то в углу тошнило старуху.
Она закрыла глаза и стала думать о Петре: где он, жив ли, вернётся ли.
Он был в это время на валу и был ещё жив.
• • •
Утром они пришли.
Они не стали ждать и не стали кружить — пришли прямо, с криком, с луками наготове, потому что поняли: острог слаб, караул мал, а воевода уже показал вчера, что не решается.
— К воротам! — крикнул Фрол.
Стрелять было некогда: ногайцы уже лезли через частокол, цеплялись за брёвна, рубили топорами. Пётр взял саблю.
Первого он ссёк, едва тот перевалился через частокол. Второго тоже. Третьего.
Их было много, а рук у него было две — обстоятельство, о котором в песнях обыкновенно умалчивают, хотя именно оно решает исход всякого боя.
Стрела вошла ему в горло сбоку, чуть выше ключицы.
Он не упал сразу. Он ещё сделал полшага вперёд, к четвёртому, и даже занёс саблю, и четвёртый, увидев это, шарахнулся назад — так что последнее, что успел сделать в жизни Пётр из Шацка, было всё-таки полезное дело: он напугал человека.
Потом он сел на землю, привалившись спиной к частоколу.
Небо над ним было ясное, апрельское, промытое.
Он подумал: «Доживу».
И, надо полагать, остался при этом мнении, потому что больше он ничего не думал.
• • •
В церкви в это самое время у Марьи отошли воды.
Её положили на лавку, откуда согнали двух старух, и бабы обступили её кругом, а отец Савва повернулся лицом к алтарю и стал читать громче, потому что за стеной шёл бой, и его надо было чем-то перекрыть.
Она рожала четыре часа.
О том, как это было, рассказывать не будем — во-первых, всякий, кто видел, знает и без нас, а во-вторых, снаружи в это время убивали людей, и не совсем ясно, о чём именно тут следовало бы рассказывать.
Отметим только одно обстоятельство.
Марья не кричала.
Это заметили все и потом вспоминали годами, и мнения на сей счёт разделились: одни говорили, что она берегла силы, другие — что боялась накликать ногайцев, третьи — что уже знала про мужа, хотя знать не могла никак.
Первый закричал около полудня.
Второго не ждали вовсе, и потому, когда он пошёл следом, бабы растерялись, и старуха, принимавшая, сказала вслух — с досадой, будто её обсчитали:
— Да что ж это?
— Мальчики, — сказала другая, державшая первого. — Оба мальчики.
Марья приподняла голову. Протянула руку, коснулась головы одного — мягкие волосы, тёплая кожа. Потом другого. То же самое.
Совершенно то же самое.
— Как назовёшь? — спросил отец Савва, подойдя.
Она молчала долго. Потом сказала:
— Андрей. И Казма.
Отец Савва кивнул и перекрестил младенцев, и начал читать молитву крещения — не потому, что так полагалось по чину, а потому, что за стеной всё ещё стреляли, и он не был уверен, что успеет после.
— Живы, — сказала Марья тихо.
За окном светлело.