Сергей Патрушев – Моё сердце ещё бьётся (страница 3)
Но смеялись не только студенты. Кай, оцепенев, но по-прежнему стоя на виду у всех, заметил, как дрогнули в усмешке уголки тонких губ магистра Элиары фон Штерн. Как несколько младших преподавателей, сидевших ближе к выходу, прикрыли рты ладонями, пытаясь скрыть улыбки. Этот смех, этот ядовитый, вездесущий смех был похож на кислотный дождь. Он жег кожу, разъедал последние крохи самоуважения, просачивался глубоко внутрь, в самое сердце, отравляя его своей горечью. Каю казалось, что он стоит голый на площади, и каждый прохожий считает своим долгом плюнуть в него. Его препарировали, выставили на посмешище, уничтожили — не физически, нет, физически он был цел, — но морально, психологически, душевно. От него не оставили камня на камне.
Он медленно, как во сне, опустил руку. Пальцы онемели, стали чужими и не слушались. Он едва чувствовал их. Весь мир вокруг приобрел какую-то размытую, нереальную окраску, словно он смотрел на происходящее сквозь толщу мутной воды. Звуки долетали искаженными, краски поблекли. Он стоял под этим шквалом насмешек, прямой, словно корабельная мачта, которую треплет свирепый шторм. Он не плакал. Слезы, которые так часто душили его на первых курсах, когда он часами просиживал над учебниками, не в силах зажечь даже простейший магический огонек, давно пересохли. Он не кричал, не оправдывался, не просил прощения. Его серые глаза — единственное, что было в нём по-настоящему живым, ярким и выразительным, — смотрели прямо перед собой. Их взгляд был прикован к одной-единственной точке — к черному дубовому трону декана. Он смотрел не на Фаустуса. Он смотрел сквозь него, в какую-то свою, далекую точку, где еще теплился уголек его собственной, никому не видимой правды.
Декан Фаустус, насладившись произведенным эффектом, лениво поднял ладонь. Его жест был исполнен такого величия и такой небрежной власти, что смех начал стихать мгновенно, словно кто-то повернул огромный, невидимый регулятор громкости. Не сразу, но стих. Отдельные смешки, как последние капли дождя после грозы, еще срывались с галерки, но основная масса зрителей уже затихла в предвкушении финального акта этой драмы. Воцарилась та самая, давящая, плотная тишина, с которой всё начиналось. Только теперь она была наполнена эхом недавнего хохота, звоном в ушах и сладковатым, тошнотворным привкусом чужого триумфа.
— Курсант Айронвуд, — начал декан, и каждое его слово падало тяжелым, неумолимым камнем на могильную плиту его мечты. Голос Фаустуса больше не был мягким. Теперь в нем звучал металл — холодный, бесстрастный металл судебного приговора. — Вы прибыли в нашу Академию три года назад, движимые, очевидно, юношескими фантазиями. Мечтами, не подкрепленными ни граном реального таланта. Вы похожи на человека, который, восхищаясь полетом птиц, решил, что и сам может летать, стоит только подпрыгнуть посильнее. Магия, юноша, — он позволил себе легкую, презрительную усмешку, — это не вода в колодце, которую можно вычерпать ведром упорства, сколько бы сил вы на это ни потратили. Магия — это пламя. Искра, которая либо есть в человеке от рождения, либо отсутствует. Её можно разжечь, если есть хотя бы тление. Но в вас, — он сделал драматическую паузу, обвел взглядом притихший зал, словно приглашая всех в свидетели, и его тонкие губы искривились в гримасе высшей степени омерзения, — в вас нет даже сырости. Вы — сухой, мертвый уголь, который не просто не может гореть сам, но еще и гасит любое пламя, которое пытаются разжечь рядом с ним.
По залу снова пробежал одобрительный шепоток. Сравнение было хлестким, образным и до обидного точным. Кай почувствовал, как внутри у него всё сжалось. «Мертвый уголь». Вот как он выглядит в их глазах.
— Три года, — продолжал декан, и его голос набирал силу, становясь похожим на раскаты далекого грома, — три года вы вводили в заблуждение приемную комиссию. Три года вы злоупотребляли нашим терпением, тратили драгоценное время наших магистров, ресурсы королевской казны и, что самое вопиющее, занимали место в Академии. Место, которое по праву могло принадлежать более достойному кандидату, обладающему настоящим Даром, а не его жалкой, убогой, пародийной имитацией. Вы не просто бездарны, Кай. Вы — черная дыра в магическом поле, аномалия, которая поглощает энергию, не отдавая ничего взамен, кроме разрушения. То, что мы видели сегодня — не просто провал. Это доказательство вашей опасности.
Кай слушал эти слова, и каждое из них было неправдой, смесью истины с чудовищной, уничтожающей ложью. Он не имитировал Дар. Он чувствовал магию! Чувствовал её каждой клеточкой своего измученного тела, каждым фибром своей истерзанной души! Она была для него не просто инструментом, не просто набором формул и жестов. Она была симфонией, прекрасной, божественной музыкой, которая постоянно звучала где-то на грани восприятия. Он слышал её постоянно: в шелесте ветра в кронах деревьев Зачарованного Сада, в мерцании звезд над башнями Академии, в тихом потрескивании магических светильников в библиотеке. Он слышал эту музыку, но не мог воспроизвести её голосом. Его голосовые связки, его «магический аппарат» был устроен иначе. Он не мог петь в унисон с остальными. Он пытался, отчаянно пытался, но его голос либо срывался на фальцет, либо, как сегодня, взрывался какофонией, от которой шарахались все окружающие.
Эта недоступность, эта проклятая стена между ним и музыкой мироздания была его личным адом. Гораздо лучше было бы вообще не чувствовать магию, родиться абсолютным, глухим нулем, как большинство людей в мире. Тогда бы он не знал, чего лишен. Но знать, чувствовать, слышать — и не мочь прикоснуться... Это была изощренная пытка, которую он нес в себе с самого детства. Однако сказать всё это сейчас, выплеснуть свою боль перед этими безжалостными судьями, значило бы унизиться до жалких оправданий, до мольбы о пощаде. А Кай Айронвуд, даже раздавленный, даже растоптанный, не собирался давать им этого последнего, самого сладкого удовольствия — лицезреть его унижение и слышать его мольбы.
— Магия — это дар, — подвел черту Фаустус, тяжело поднимаясь со своего трона.
Он встал во весь рост, и оказался неестественно, пугающе высоким. В полумраке зала, в своей кроваво-красной мантии, с развевающейся седой бородой, он был похож на ветхозаветного пророка, сошедшего с древнего полотна, чтобы покарать грешников. В его голосе, когда он заговорил снова, не осталось ни яда, ни иронии. Только ледяной, абсолютный, не подлежащий обжалованию закон. Это был не просто вердикт. Это был ритуал. Изгнание из племени.
— А дар, запомните это крепко-накрепко, ибо это главный урок, который вы вынесете из этих стен, — дар нельзя выпросить упорством. Его нельзя заслужить. Его нельзя заработать трудом, выучить по книгам или купить за деньги. Он либо есть, либо его нет. Вы, Кай Айронвуд, — его лишены. Полностью и окончательно. И я, как декан этой Академии, Верховный Магистр Королевства, властью, данной мне Короной и Советом Семи, на основании результатов практического экзамена и анализа вашей трехлетней успеваемости, объявляю вас профессионально непригодным к осуществлению магической деятельности любого рода.
Эти слова, словно тяжелый молот, ударили в набат, отдаваясь гулом в висках Кая. «Профессионально непригоден». Это не просто отчисление. Это клеймо, которое останется в его личном деле навсегда. Это волчий билет, который закроет перед ним двери любых государственных учреждений, любых магических гильдий, любых приличных домов. С этим вердиктом его не возьмут даже в ночные сторожа к купеческому каравану — кому нужен сторож, чье имя запятнано магической несостоятельностью?
— Ступайте, Кай, — хладнокровно, почти равнодушно произнес декан, указывая длинным костлявым пальцем на высокие дубовые двери в конце зала. Тот самый палец, на котором тускло блестел перстень с печаткой Академии. — Ступайте в общежитие. Соберите свои личные вещи. Вы должны покинуть стены этого учебного заведения до заката. Ваше обучение окончено. Ваша магическая карьера, — он позволил себе последнюю, прощальную усмешку, — закончена, не успев толком начаться.
Фаустус резко развернулся, взметнув полами своей мантии, словно крыльями гигантской летучей мыши, и тяжелой, величественной поступью направился к боковой двери, завешенной тяжелым гобеленом, на котором теперь зияла дыра от осколка. Профессора начали подниматься со своих мест, разминая затекшие ноги. Студенты на галерке загалдели, обсуждая произошедшее. Представление окончилось. Приговор приведен в исполнение. Зрители покидали амфитеатр.
Кай не двигался. Он стоял на том же месте, в центре рунного круга, и смотрел на пустой постамент, где еще несколько минут назад лежал идеальный металлический шар. Теперь там была лишь горстка тусклой, ни на что не годной металлической пыли, которую вскоре сметет уборщик, да пара остро заточенных осколков. Его мир, его вселенная, его будущее — всё, чем он жил и дышал последние годы, — лежало сейчас на этом каменном кубе в виде пыли и мусора. Мечта, казавшаяся такой реальной и достижимой, когда он, восемнадцатилетний юноша с горящими глазами, впервые переступил порог Академии, разлетелась на куски от одного хладнокровного слова декана. Он чувствовал опустошение. Не гнев, не обиду — они придут позже — а именно опустошение, вакуум в душе, словно из него выкачали весь воздух.