Сергей Патрушев – Апокалипсис. Начало конца (страница 4)
— Ты как? — прошептал я, все еще не решаясь включить телефон и тратить последние крохи заряда.
— Жива, — выдохнула она, и в ее голосе мне послышалось что-то новое. Не обреченность жертвы, а мрачная, закаленная решимость. — Кажется, у меня вывихнута лодыжка. Но это ерунда. Ты видел их? Видел их лица?
— У них не было лиц.
— Вот именно. Это страшнее. Гораздо страшнее.
Мы сидели в темноте, и я слушал, как она, превозмогая боль, вправляет себе сустав. Она была медиком, пусть и недоучившимся, и ее практические навыки сейчас стоили больше, чем вся моя докторская степень по семиотике. Я, гуманитарий до мозга костей, умел анализировать тексты, но не умел вправлять кости. Мои знания оказались бесполезны в мире, где само понятие текста было аннигилировано. И от этого осознания меня накрыла вторая, более глубокая волна отчаяния. Кто я теперь? Балласт. Еще один рот. Архивариус мёртвого мира.
Мы продолжили путь, когда дыхание восстановилось, а боль в ноге Анны превратилась из острой в тупую, ноющую. Она хромала, опираясь на мое плечо, и мы шли так, шаг за шагом, все глубже и глубже в лабиринт московского метро, которое теперь напоминало не транспортную систему, а бесконечные катакомбы, кишки какого-то геологического монстра. Станции, которые мы проходили, были неузнаваемы. Архитектурные излишества, которыми так гордился «подземный дворец», изменились. Мозаики, барельефы, лепнина — все потекло, словно воск, переплавилось в новые, чудовищные формы. Бронзовые скульптуры пограничников с собаками на «Площади Революции» теперь стояли не гордо и прямо, а скрючившись, припав к земле, и их лица, если можно так назвать то, во что они превратились, были искажены гримасой нечеловеческого страдания. Анна старалась не смотреть на них. Я же, напротив, не мог отвести взгляд. Мой аналитический ум пытался найти систему в этом безумии, но системы не было. Был только хаос, управляемый чужой, враждебной волей.
Мы шли, ориентируясь по указателям, оставленным предыдущими выжившими, и по едва заметным сквознякам. И вот тут-то ветер начал меняться. Сначала это было почти незаметно. Легкое дуновение, сменившее ритмичное дыхание туннелей. Затем поток воздуха стал более ощутимым, более настойчивым. Он нес с собой запах. И это был не металлический, озоновый запах «Сердца», не затхлая сырость подземелья, а нечто совершенно иное. Так пахнет мир перед грозой — пылью, сухой травой, электричеством и тревогой. Но откуда здесь, глубоко под землей, мог взяться запах сухой травы? Мы переглянулись с Анной, и я увидел в ее глазах отражение собственного недоумения. В этом новом мире любая аномалия могла означать как спасение, так и новую, еще более изощренную погибель.
— Чувствуешь? — прошептала она, останавливаясь и втягивая воздух, словно зверь.
— Да. Выход? Но до ближайшего выхода на поверхность еще далеко.
— Это не простой ветер. Он... тёплый. И пахнет... пеплом. Нет, не тем серым прахом, что течет наверху. Это запах костра. Древесного дыма. Живого огня.
Мы ускорили шаг, насколько позволяла травмированная нога Анны. Ветер крепчал, превращаясь из дуновения в устойчивый, порывистый поток. Теперь он не просто пах дымом, он нес с собой частицы. Мелкие, хлопьеобразные, они кружились в лучах моего телефона, словно снег. Только снег этот был черным и жирным на ощупь. Настоящий пепел. Такой, какой остается после большого пожара. Он оседал на нашей одежде, на волосах, на губах, оставляя горьковатый привкус. Мы шли, а ветер выл в туннелях, создавая странную, диссонансную музыку, похожую на заунывное пение. Он дергал нашу одежду, толкал в спины, словно подгоняя, словно желая, чтобы мы шли быстрее к чему-то, что он хотел нам показать.
Наконец, туннель кончился. Мы вышли на очередную станцию, и тут нас встретил он. Ветер во всей своей ярости и великолепии. Он гулял по просторному вестибюлю, вздымая вихри черного пепла с пола, завывая в проломах сводов, через которые было видно все то же больное, синячное небо. Это была станция «Маяковская», или то, во что она превратилась. Ее знаменитые стальные арки изогнулись, как ребра гигантского ископаемого ящера. Купола с мозаиками, изображавшими светлое советское будущее, были разбиты, и из дыр свисали не провода, а толстые, мясистые стебли каких-то подземных растений, пульсирующие в такт ритму Сердца. А в центре зала, там, где раньше был переход на другую линию, зиял огромный провал, из которого и вырывался этот аномальный, несущий пепел ветер.
Но самым поразительным было не это. Самым поразительным были люди. Здесь было многолюдно. Десятки, возможно, сотни выживших. Они соорудили лагерь прямо на платформе. Горели костры, дававшие тот самый живой, оранжевый свет и тот самый запах древесного дыма, который мы почуяли издалека. Люди суетились, перетаскивали какие-то тюки, разбирали завалы. У них были изможденные, грязные лица, но в их движениях чувствовалась не обреченность, а цель. Нас заметили почти сразу. Несколько мужчин, вооруженных арматурой и обрезками труб, направились к нам. Вид у них был недружелюбный, но не враждебный. Скорее, оценивающий. Закаленный.
— Новенькие? — спросил один из них, коренастый мужчина с окладистой, покрытой пеплом бородой и глубоким шрамом через левую бровь. Голос его был груб, но не зол. — Откуда?
— С университета, — ответил я, чувствуя себя вдруг тем самым бесполезным интеллигентом, каким меня всегда считали в фильмах-катастрофах.
— Университет? — он хмыкнул. — Книжки, значит. Ну, тут вам не библиотека. Тут жизнь другая. Кто второй?
— Анна, — ответила она за себя, гордо вскинув подбородок, несмотря на хромоту и перепачканное сажей лицо. — Я медик.
Слово «медик» произвело магический эффект. Взгляды смягчились. Бородач кивнул.
— Медик — это хорошо. Нам позарез нужны руки, а особенно головы, которые знают, что делать с ранами. А то у нас тут один бывший ветеринар, так он всех людей лечит, как коров. Идемте. Отведем вас к Смотрящему. Он решает, кто остается, а кто уходит.
Смотрящий. Мне сразу не понравилось это слово. Слишком оно отдавало сектантством, иерархией, тем самым утопическим текстом, который в моей голове всегда заканчивался одинаково. Но выбирать не приходилось. Мы последовали за бородачом, пробираясь через импровизированный лагерь. Я смотрел по сторонам, и моя привычка анализировать, выискивать смыслы включилась автоматически. Люди здесь были разные. Семьи с детьми, которые жались к родителям, глядя на мир огромными, испуганными, но все еще живыми глазами. Одиночки, заросшие, с безумными искрами в зрачках. Группы мужчин, явно сорганизовавшихся в отряды. Все они были объединены одним — выживанием. Но над всем этим лагерем, над этими кострами и этим пеплом, витало нечто невысказанное, какая-то напряженность, какой-то страх, смешанный с благоговением. И я понял его источник, когда мы подошли к провалу, из которого дул ветер.
Это был не просто провал. Это был колодец. Идеально круглый, словно высверленный гигантским буром, он уходил вертикально вниз, в абсолютную, непроглядную черноту. Края его были не рваными, а оплавленными, гладкими, как стекло. Из него-то и вырывался тот самый аномальный ветер. Он дул снизу вверх, мощный, ровный, тёплый. И он нес пепел. Бесконечный, хлопьеобразный пепел, который поднимался из земных недр, разлетался по станции и оседал повсюду. У самого края колодца стоял человек. Смотрящий. Он был высок и худ, одет в длинное черное пальто, которое странно контрастировало с окружающей грязью и разрухой. Его лицо было бледным, аскетичным, с тонкими, бескровными губами и горящими, темными глазами. Он не смотрел на нас. Он смотрел в колодец, в самую его сердцевину, словно видел там нечто, недоступное нашему зрению.
— Смотрящий, — негромко позвал бородач. — Еще двое. Говорят, из универа. Одна — медик.
Человек в пальто медленно, очень медленно обернулся. Его взгляд скользнул по мне, не задержавшись, и остановился на Анне. Он смотрел на нее долго, изучающе, как энтомолог смотрит на редкую бабочку.
— Медик, — произнес он тихим, свистящим голосом. — Это дар. Здесь, на пороге, нужны те, кто может исцелять тело. Но что вы знаете об исцелении души?
— Ничего, — честно ответила Анна, не опуская глаз. — Но я знаю, как наложить шов и остановить кровотечение. Это пока важнее.
Тонкая улыбка тронула его губы. Он перевел взгляд на меня, и мне стало не по себе. В этих глазах не было злобы, но не было и ничего человеческого. Только холодное, оценивающее любопытство.
— А вы... ученый. Историк? Философ? — он чуть склонил голову набок. — Вы смотрите и ищете смысл. Я прав?
— Прав, — признал я. — Я изучал тексты. Пытаюсь понять, что произошло.
— Пытаетесь понять, — он кивнул, словно соглашаясь с какой-то своей внутренней мыслью. — Это хорошо. Это правильный путь. Потому что это, — он сделал широкий жест рукой, обводя и колодец, и станцию, и весь наш разрушенный мир, — это и есть текст. Самый великий и самый страшный текст из всех, что были написаны. Текст, который читает нас, а не мы его. Вы это понимаете, ученый?
Я молчал. Его слова попадали в самое яблочко моих ночных кошмаров, в самую суть той теории, которую я начинал разрабатывать еще тогда, в подвале библиотеки, пока мир умирал.