18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Патрушев – Апокалипсис. Начало конца (страница 2)

18

Я начал бесцельно бродить по этому новому миру. Мой разум, воспитанный на анализе текстов, судорожно пытался найти интерпретационную рамку, ключ к расшифровке этого кошмара. «Апокалипсис» — всплыло из глубин памяти. Да, это греческое слово означает не просто «конец», но «раскрытие», «снятие покрова». Так вот в чем дело. С реальности сорвали покров, обнажив ее подлинное, безумное устройство. Мы жили на тонкой пленке смысла, натянутой над бездной чистого хаоса, и теперь пленка лопнула. Все наши координаты — время, пространство, причинность — были просто условностями, договоренностями, которые аннулированы. В этом новом мире царила иная логика, логика сна, идиотическая и неумолимая.

Доказательство этому я нашел через несколько часов (или минут? Мое чувство времени, как старые механические часы, то спешило, то безнадежно отставало). Я вышел на площадь перед университетом, где раньше стоял памятник Ломоносову. Памятник исчез. Вместо него, в самом центре площади, из земли росли деревья. Но это были не сосны, не дубы, не березы. Их стволы были прямыми, как мачты, и идеально гладкими, цвета полированной кости. Вместо ветвей у них были… щупальца? Антенны? Сотни тонких, серебристых нитей, которые медленно шевелились в неподвижном воздухе, переливаясь перламутром. Они не издавали ни звука, но я почти физически ощущал исходящий от них гул, низкочастотную вибрацию, которая отдавалась в зубах. Я смотрел на них, и в моей голове сами собой начали всплывать образы — геометрические фигуры, формулы, которых я никогда не знал, схемы невообразимых машин. Они не пытались общаться, они просто… транслировали свое бытие, и мой разум, как пустой приемник, ловил эти сигналы, перерабатывая их в доступные мне символы.

Я отпрянул, зажмурившись, пытаясь вытолкнуть это чужеродное знание из своего сознания. Оно ощущалось как грязь, как нечто стерильное и одновременно заразное. Вот что такое ад. Не сковороды и черти. А полное одиночество среди непостижимых смыслов, которые ты не можешь ни принять, ни отвергнуть, потому что ты всего лишь букашка перед их бездонной сложностью. Я был единственным человеком, оставшимся в мире, который стал чужим музеем, чья экспозиция была собрана безумным куратором.

К вечеру (свет неба не менялся, но мои внутренние биологические часы кричали об изнеможении) я наткнулся на первого другого выжившего. Я шел по бывшей улице, теперь представлявшей собой каньон из расколотых фасадов, заполненный все тем же медленным, пылевым потоком, когда услышал звук. Человеческий звук. Плач. Рыдания, доносящиеся из оконного проема на втором этаже уцелевшей стены. Я вскарабкался по груде обломков и заглянул внутрь. Там, в углу, забилась в комок девушка. У нее были длинные, спутанные светлые волосы, и она была босиком. Ее одежда была разорвана, а лицо перепачкано серой пылью, по которой пролегли мокрые дорожки от слез. Она раскачивалась взад-вперед и выла, тихо, на одной ноте. Это был самый прекрасный и самый ужасный звук из всех, что я слышал. Звук жизни.

— Эй, — позвал я, и мой собственный голос показался мне карканьем ворона.

Она дернулась и подняла на меня глаза. Это были глаза человека, который заглянул в ту же бездну, что и я, и увидел там, возможно, даже больше моего. В них застыл такой чистый, незамутненный ужас, что у меня перехватило дыхание.

— Ты… ты реален? — прошептала она, и в ее голосе было столько отчаянной надежды, что я чуть не разрыдался сам.

— Да, — ответил я, сам не до конца в это веря. — Я такой же, как ты. Я выжил. Я не знаю как.

— Я тоже не знаю, — ее голос сорвался. — Я была в церкви. Я зашла поставить свечку за упокой бабушки. А потом… витражи взорвались светом. Но свет был не божественным. Он был… голодным. Он поглотил всех. Всех, кто молился. Меня он почему-то не тронул. Будто я была для него пустым местом. Как думаешь, почему мы? Почему именно мы остались?

Я не знал ответа. Я сел рядом с ней на холодный бетон, и мы долго молчали. Два уцелевших, две песчинки, застрявшие в шестеренках космических часов. Она рассказала, что ее зовут Анна. Студентка-медичка с четвертого курса. Я представился. Мы не строили планов. Мы не говорили о спасении или о будущем. Мы просто сидели рядом, делясь теплом наших тел, и это было единственным, что имело значение. Потому что в мире, где законы физики стали лишь бледной тенью былого, а тишина давила на барабанные перепонки, человеческое присутствие было единственным доказательством того, что мы еще существуем. С наступлением сумерек, которые здесь были лишь оттенком того же синячного неба, мы услышали новый звук. Не звук, а ритм. Глухой, размеренный стук, доносящийся откуда-то из-под земли, из-под руин библиотеки. Он звучал не как биение сердца, но как работа огромного, неутомимого механизма. Механизма, который проснулся. Анна прижалась ко мне, и я почувствовал, как ее бьет дрожь.

— Это началось, — прошептала она. — Когда исчезли люди, проснулось что-то другое. То, для чего мы были просто… помехой.

И я понял, что наш персональный апокалипсис, наше «раскрытие», только начинается.

Глава 2. В которой мы спускаемся в царство теней и стука

Мы не сговариваясь, не произнеся больше ни слова, начали двигаться. Страх — отличный организатор, лучший, чем любой главнокомандующий. Он разом отключил и мое академическое стремление к осмыслению, и парализующий ступор Анны, превратив нас в два сгустка чистого, биологического инстинкта выживания. Ритмичный, механический стук, доносившийся из недр земли, не был громким, но он пронизывал все вокруг, словно костная вибрация, словно само основание реальности теперь работало в такт этому чудовищному метроному. Он не сулил ничего хорошего. Ничто, издающее такой звук, не предназначалось для человеческого восприятия, и уж тем более не желало нам добра.

Поверхность больше не была убежищем. Она была открытой раной, витриной для равнодушных, чужих звезд и ареной для непостижимых трансформаций. Мы нуждались в укрытии. В норе. В любом месте, где можно было бы заслонить спину, где давление этого безумного неба перестало бы физически давить на плечи, словно многокилометровая толща воды. Взгляд Анны, все еще залитый ужасом, но уже с проблесками лихорадочной, отчаянной ясности, встретился с моим. Она не спросила «куда?», она прошептала одними губами: «Метро». И это было единственно верным решением. Лабиринт под брюхом умирающего города, рукотворные пещеры, которые на протяжении поколений служили и бомбоубежищами, и царством маргиналов, и просто местом, куда не долетает дневной свет. Теперь он не долетал вовсе, и это было нашим спасением.

Мы двинулись сквозь серый, струящийся прах, который был теперь вместо воздуха у земли. Он обтекал наши ноги, создавая медленные, ленивые водовороты, и от прикосновения к нему кожу покалывало, будто слабым электрическим током. Ориентироваться было почти невозможно. Улицы, которые я знал с детства, перестали быть улицами. Они стали каньонами, лабиринтами, где фасады зданий сошлись, как ледяные торосы, или, наоборот, разошлись, открывая зияющие провалы, заполненные все той же неземной, синячной мглой. Памятник Пушкину на том месте, где ему и положено быть, стоял. Но он стоял вниз головой, врастая постаментом в пустое небо, а его бронзовая голова уходила куда-то в толщу земли, и из-под нее, словно корни, пробивались те самые костяные деревья с серебристыми щупальцами-антеннами. Мы обошли его стороной, стараясь не смотреть. Анна крепко, до боли вцепилась в мое предплечье. Ее пальцы были ледяными, но само прикосновение дарило мне почти религиозное чувство — я не один. Я не один в этом кошмаре. Эта мысль была единственным якорем, удерживающим мой рассудок от финального соскальзывания в бездну чистого, белого безумия.

Вход в метро мы нашли по запаху. Нет, не по запаху привычной подземки — прелой сырости, креозота и резины. Здесь, где все прежние законы были отменены, пахло иначе. Из темного провала, ведущего под землю, тянуло озоном и чем-то еще, чему я долго не мог подобрать названия. А потом понял: так пахнет сварка. Горячий металл, горелая изоляция, искры. И этот запах смешивался с ледяным, стерильным воздухом поверхности, создавая коктейль, от которого першило в горле. Ступени, ведущие вниз, были на месте. Обыкновенные гранитные ступени, стертые миллионами шагов. Только сейчас они были покрыты не мусором и пылью, а тонким, хрустящим слоем инея. Иней был не водяной. Он не таял от нашего дыхания, и его кристаллы, видимые даже в полумраке, имели геометрически совершенную, но совершенно чуждую глазу форму — не шестиугольники снежинок, а сложные десяти- и двенадцатигранники, слабо мерцавшие собственным, внутренним светом.

Мы начали спуск. Анна шагнула первой, и я заметил, что она перекрестилась — быстрый, почти незаметный жест, но от этого он не стал менее красноречивым. В ее мире еще оставался Бог, пусть и сильно потрепанный, пусть и допустивший этот апокалипсис. В моем мире Бога не было уже давно, а теперь его место занял холодный, математический ужас неведомых законов мироздания. Чем глубже мы спускались, тем тише становился рокот поверхности и тем громче — тот самый ритмичный стук. Здесь, в бетонной кишке эскалатора, застывшего мертвой змеей, звук приобрел объем, глубину. Он резонировал в стенах, он исходил отовсюду, и я понял вдруг ужасную вещь: мы спускались не в убежище. Мы шли прямо в глотку зверя, издающего этот звук. Но пути назад уже не было. Там, наверху, было слишком открыто, слишком пусто, слишком чуждо. А человек, даже загнанный в угол, выбирает знакомый страх перед замкнутым пространством, а не космический ужас перед открытым небом, на котором висит чужая геометрия звезд.