18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Панкратиус – Тринадцатый этаж. Возвращение в Эдем (страница 23)

18

Размокшее письмо в воде — это не просто «текст стал нечитаемым». Это образ того, как из живого призыва к выходу из центра «я» постепенно получаются догматы, комментарии, институты, подзаконные конструкции, вторичные формы, описания природы Бога, споры о формулировках, жития, каноны, культурные привычки, словом — всё, что может окружить весть и одновременно заслонить её. Не обязательно отвергнуть. Именно заслонить.

Вслед за этим фильм даёт ещё один страшно точный образ — пузыри воздуха, выходящие изо рта Фергюсона в воде. Это можно читать как образ слова, в котором уже нет полноты жизни. Воздух выходит, но речь не звучит. Движение есть, но слово как носитель Духа не доходит до уха. Это уже не молчание чистой глубины, а немота истощённого свидетельства. Именно здесь звучит мысль о Церкви, которая продолжает говорить, но всё чаще выпускает в мир лишь пузыри пустого воздуха, находит сильнейшее кинематографическое основание. Не потому, что у неё совсем нет истины, а потому, что слово стало трудно доносимым, трудно различимым, трудно дышащим полной жизнью Духа.

Именно в этом месте особенно полезно сопоставление с первыми веками христианства. Тогда весть жила как сила, как чудо, как непосредственное действие Духа, как огонь, как преображение жизни, как радикальное несоответствие обычному порядку мира. Позже, входя в историю, в институты, в империи, в национальные формы, в культурную инерцию, она не исчезает, но всё больше обрастает слоями, в которых живое слово становится труднее распознать. Потому пузыри воздуха здесь — не образ полного отсутствия жизни, а образ речи, потерявшей первоначальную мощь прямого дыхания.

Помним, что символом Христа является рыба. Немая рыба становится символом Слова и Логоса. А тут мы видим перевернутый символ. Церковь оказалась в воде купели и времени; задушена внутренним Иудой как архетипом; стала как рыба… нема. Уста открываются, воздух выходит, а Слова нет…

И здесь становится особенно важным то, с чего эта линия вообще началась. В самом начале звучат две просьбы Фуллера: «Я хочу, чтобы вы сохранили это письмо (I want you to keep this letter)» и «Очень важно, чтобы он получил это письмо (Remember, it's crucial that he receives it)». Эти две фразы кажутся мало значимыми, но на самом деле в них уже пророчески показана вся будущая судьба вести. Потому что сохранить письмо и довести письмо до адресата — не одно и то же.

Сохранил ли Эштон письмо? Да. Как и Церковь сохранила Писание, Эштон действительно не дал письму исчезнуть. Оно дошло. Оно не было уничтожено. Оно осталось в мире. Более того, формально он даже в конце концов его передал. Но именно здесь фильм требует от нас предельной точности: Дуглас письма не прочитал. Он получил его в руки, но не получил его содержания. Он только начал читать — и сразу началась борьба. Они упали в воду. Письмо размокло. Текст стал нечитаемым и так и не был прочитан Дугласом никогда... Значит, адресат внутри фильма получил форму, но не весть.

И это делает всю символику ещё сильнее. Потому что Фуллер просил не просто о хранении и не просто о передаче. Он просил о получении адресатом, а не посредником. Но получение не состоялось. Не потому, что письма не было, а потому, что его содержание так и не стало внутренним достоянием адресата. И тогда возникает поразительная вещь: единственный, кто действительно знает содержание письма, — это зритель. Именно зрителю в самом начале фильма дано услышать письмо из уст самого Фуллера. Именно зритель знает его смысл точнее, чем тот, кому оно было предназначено внутри сюжета. Значит, в фильме уже показана эта тревожная и великая разница между сохранением текста, передачей формы и реальным получением смысла.

И вот здесь параллель с Писанием становится почти неотвратимой. Церковь несомненно сохранила Писание. Как Эштон сохранил письмо, так историческая Церковь сохранила текст. Письмо не исчезло. Но сохранившийся текст ещё не означает, что адресат получил послание. Можно хранить святыню и не довести её смысл до того, кому она предназначена. Можно передавать букву и не передать весть. Можно держать письмо в руках, читать его вслух, толковать его, защищать его, спорить о нём — и при этом так и не обеспечить получение адресатом того, что в нём было сказано от Источника.

Потому трагедия здесь не в том, что Писание было утрачено. Трагедия глубже: оно могло быть сохранено, передано, пересказано — и всё же не получено. Не потому, что кто-то обязательно хотел зла, а потому, что между текстом и вестью всегда лежит огромная дистанция. Эштон ведь тоже, в каком-то смысле, пересказал содержание письма адресату. Но это был уже не голос Фуллера. Это был пересказ посредника, его понимание, его интерпретация. И точно так же человеческая история постоянно подменяет получение послания его пересказом.

И потому здесь можно сказать очень осторожно, но очень точно: возможно, только в такие времена, как наше, начинает происходить не новое написание письма, а первое подлинное приближение к получению его содержания… Не потому, что раньше не было Писания. И не потому, что раньше не было Церкви. А потому, что адресат, человек, человечество, внутренний человек, возможно, только теперь начинает по-настоящему получать то, что с самого начала было написано. Не новую весть вместо старой, а наконец-то — саму весть, а не только её форму, хранение и пересказ.

И тогда смысл просьбы Фуллера раскрывается в полный рост. Недостаточно сохранить письмо. Недостаточно передать письмо. Недостаточно даже дать его в руки. Нужно, чтобы адресат получил послание. Именно это и остаётся главным вопросом всей церковной истории: не только сохранила ли она Писание, но что именно в итоге получил человек.

И затем фильм даёт последний образ этой линии — Фергюсон в багажнике. Это уже не фигура воскресающей и сопротивляющейся вести, а фигура связанной, избитой, почти лишённой голоса Церкви. Она формально ещё есть. Её не уничтожили совсем. Она жива. Но руки и ноги связаны, рот закрыт, Слово почти не слышно, вместо Слова – невнятное мычание, а сама она помещена не в центр движения мира, а в багажник современности. Это исключительно сильный образ. Церковь есть, но как будто вынесена за пределы действительного управления историей. Она присутствует как слабый стон. Она не за рулём, а стала багажом… Не как определяющий голос эпохи, а как заглушённый остаток того, что когда-то было центральной вестью.

Особенно точно, что полицейский слышат именно слабый звук, слабое мычание, слабый стон. Это не ясная проповедь. Не громкий призыв. Не слово, от которого загораются сердца. Это почти нерасчленимый след живого, который ещё не исчез совсем. И потому образ багажника здесь работает безошибочно: Церковь не убита окончательно, но вытеснена, связана, заглушена и едет внутри мира, который уже не определяется ею, а использует её как нечто вторичное и почти забытое.

Это почти зеркальный отзвук евангельской сцены, когда ученики всю ночь ловили рыбу и не могли ничего поймать. Их труд был реальным, усилие — настоящим, но направление оставалось прежним, и потому сеть возвращалась пустой. И только с приходом Христа в незнакомце под утро звучит простое, но решающее указание: бросить сеть туда, куда они ещё не бросали. В архетипическом чтении фильма это становится образом всей двухтысячелетней истории христианства: Церковь всё это время искала вовне — в формах, системах, границах, институтах, внешних способах удержания истины, — и потому улов оказывался несоразмерен самой вести. Но во втором Пришествии, как в момент окончательного раскрытия, Христос как бы заново даёт то же указание: сеть нужно бросить в иную сторону, не наружу, а внутрь, туда, где изначально и было указано искать Царствие Небесное. То есть проблема была не в отсутствии слова и не в бесплодии самой вести, а в направлении поиска: искали вне, тогда как вход был указан внутрь.

Если собрать всю эту главу в одну большую дугу, она будет выглядеть так. Сначала — страдание носителя вести. Затем — его необъяснимое сопротивление смерти. Потом — борьба в освещённой воде, где преследование переходит в историческую драму самой церкви. Затем — предательство через поцелуй. Потом — размывание письма, то есть размывание первоначального слова. Затем — пузыри воздуха как образ речи без прежней силы. И наконец — связанная Церковь в багажнике как образ её позднего исторического состояния: она ещё существует, но её голос почти не слышен.

ПОСРЕДНИКИ И ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ФАКТОР

Чтобы понять дальнейшую судьбу письма, церкви и самого послания, нужно отдельно остановиться на одной из самых важных тем всей книги — теме посредничества. Не как второстепенной детали истории, а как одного из главных механизмов искажения. Потому что между живым смыслом и полученным текстом почти всегда встаёт посредник. И как только посредник появляется, вместе с ним появляется и человеческий фактор.

Здесь важно сразу провести первое и решающее различение. Моисей — не первый посредник. Моисей, наоборот, первый великий образ отсутствия посредничества. Он слышит Бога не где-то снаружи как внешнюю речь чужого существа. Куст горит вовне, но голос звучит внутри – это свидетельствует сам Творец, который был там в книге «Книга Тишины. От Исхода до Откровения в изложении Творца». Моисей получает не пересказ, не толкование, не чужое изложение. Он получает саму суть. Он получает ясность. Именно поэтому Моисей в нашей логике — это не слово, а смысл. Не форма, а внутреннее узнавание. Не речь, а свет.