реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Недоля – Кальмар Святого Акакия (страница 4)

18

Остаток дня прошел в странном, лихорадочном подъеме. Они работали с энергией, которой не должно было быть после бессонной ночи. Алексей делал замеры, переносил оборудование, его движения были резкими, точными, без обычной вдумчивой медлительности. Его тело – это чуждое, эффективное орудие – не уставало. Плечо не ныло. Рука, которую он всегда берег, поднимала тяжести без малейшего напряжения. Он ловил себя на том, что разглядывает свои руки, как будто видит их впервые: чистые, сильные, без следов прошлого. Даже старый шрам от пореза на указательном пальце куда-то исчез.

К вечеру в тесном камбузе собрались все пятеро. Кроме троих, был младший техник Витя, молчаливый, всегда сосредоточенный на механизмах парень с якорем на предплечье, и инженер с «Верещагина», дядя Коля, который приплыл «за деталями», а остался «выпить за открытие века».

На столе, покрытом клеенкой с выцветшими цветами, появилось нечто, напоминающее пир. Тушенка не из общего пайка, а та, что берегли «на самый-самый край». Банка шпрот, масло в фольге, черный хлеб, плавленый сыр треугольничками. И главное – бутылка односолодового виски, которую Семён хранил «на защиту докторской». Лампочки под потолком заклеили красной папиросной бумагой – «для атмосферы», и свет стал приглушенным, кроваво-теплым, размывая контуры и делая лица похожими на маски из воска.

Говорили громко, через силу. Смеялись резко, отрывисто, и смех обрывался неестественно быстро, повисая в воздухе. Выпивали быстро, почти не закусывая. Рассказывали байки из прошлых экспедиций. Вспомнили и про Юрия, утонувшего коллегу. Говорили о нем в прошедшем времени, но без привычной тяжести в голосе – отстраненно, будто вспоминали персонажа из старого фильма. Алексей видел, как по щеке Вити, сидевшего напротив, скатилась слеза. Но лицо техника оставалось абсолютно спокойным, будто слеза была просто физиологическим явлением, никак не связанным с тем, что происходило внутри. Он даже не смахнул ее.

Алексей пил мало. Виски обжигал язык, но не давал того глубокого, разливающегося тепла, которое должно было приходить. Он словно пил подкрашенный спирт. Его тело, это новое, стерильное тело, отказывалось принимать опьянение. Оно цеплялось за эту невыносимую, бритвенную ясность. Он наблюдал. За тем, как тень от бутылки на стене пульсировала и изгибалась не в такт движению руки. За тем, как капли на банке с тушенкой стекали не прямо вниз, а по спирали, оставляя на жести блестящие, закрученные следы. Мелкие нестыковки. Трещинки в картине вечера, склеенной из лоскутов нормальности.

– А всё-таки, – сказал вдруг дядя Коля, шаркая ложкой по дну уже пустой тарелки, – вы её подняли. А клад, он обычно стережётся. По всем легендам. Не иконой, так… чем другим.

– Мы учёные, Коля, – устало, без огня возразила Марина. – Легенды – это для туристов и суеверных старух.

– А боль у тебя прошла? – неожиданно, резко спросил Семён у Алексея. Все разговоры смолкли. В натянутой тишине был слышен только тихий гул генератора где-то вдали. – Вчера ещё ходил, скрючившись, будто тебе в спину гвоздь вбили. А сегодня – выпрямился. Как огурец.

Алексей почувствовал, как под пристальными взглядами кожа на спине и плечах холодеет, будто его обдувает ледяным сквозняком из щели, которой не существовало. – Прошла, – коротко сказал он. – Видимо, размялся за день. Непривычная активность.

– У меня, – тихо, почти невнятно проговорил Витя, не поднимая глаз от своего предплечья, – шрам. От паяльника. Три года. Глубокий был. Сегодня утром смотрю – его почти нет. Только… розовая полоска. Новая кожа. Но если тронуть… она не чувствует ничего. Как будто там не кожа, а… воск. Чужой.

Они переглянулись. В красноватом, неровном свете их лица казались незнакомыми, вырезанными из плоти и тени. Ритуал трещал по швам, и из трещин сочилась та самая неправильность, которую они пытались заткнуть праздником.

– Совпадение, – прошипел Семён, наливая себе ещё виски. Рука его дрожала так, что струя билась о край стакана, разбрызгивая янтарную жидкость по столу. – Смена обстановки, адреналин от находки… самовнушение, чёрт возьми!

Но это не было самовнушением. Это было вторжение. Что-то просочилось на борт вместе с иконой и теперь работало внутри них, как тихая, неизученная программа. Лечила. Меняла. Стирало шрамы, физические и возможно не только. Оставляло после себя чистое, безответное полотно, готовое для нового рисунка.

Праздник умер тихо, без агонии, просто растворился в тягостном молчании. Разошлись по каютам без слов. Алексей шёл по узкому коридору, и под ногами он чувствовал не просто вибрацию работающего дизеля. Это была другая вибрация – низкая, глубокая, ритмичная. Будто не винт вращался в воде а само озеро, эта огромная толща, медленно, лениво сжималось и разжималось, обнимая корпус «Пеленга» и втягивая его в свое мерное, древнее дыхание.

В каюте он сел на край койки, прислушиваясь. Ничего. Ни скрипа, ни гула. Даже вездесущий шум вентиляции затих. Он снял ботинки, лег, уставившись в потолок, где от света луны, пробивавшегося сквозь облака, лежало бледное пятно. Глаза слипались сами собой, вопреки ясности сознания, которая теперь казалась тяжелой, давящей на мозг гирей.

И тогда его накрыло.

Не сон. Это был не сон. Это было падение в чужую кожу. В чужую память. В чужую смерть.

Он – не он. Тело чуждое. Тяжелое, неповоротливое, закованное в грубый, промокший насквозь ватник, от которого несёт рыбой, дегтем и потом. Руки – корявые, ладони в мозолях и глубоких, незаживающих трещинах. Он стоит на палубе. Но это не стальной борт «Пеленга». Под ногами – потрескавшиеся, посеревшие от времени доски, пахнущие смолой, мочой и страхом. Туман. Белый, густой, как молоко. Он застилает всё, оставляя лишь крошечный островок видения: мокрые доски под сапогами, черную, маслянистую воду за бортом, такую темную, что кажется, будто в ней нет отражения, только пустота.

В груди – не просто страх. Это знание. Животное, безошибочное знание конца. Он чего-то ждет. Ждет с тупой, обреченной покорностью. В желудке – холодный ком. Кишки скручены в тугой, болезненный узел.

Из тумана возникает Она. Темная фигура в длинном, скрывающем очертания одеянии. Лица не видно – то ли капюшон, то ли сама пелена тумана скрывает черты. Фигура не говорит. Она просто поднимает руку и указывает пальцем. Не на него. На воду.

Он (не он, тот, в ком он сейчас заперт) понимает без слов. Нет выбора. Никогда не было. Он делает шаг к борту, другой. Дерево скрипит под его весом. Он переваливается через фальшборт. Падения нет. Есть плавное погружение в ледяную хватку.

Удар холода не шокирует. Он ожидаем. Это холод глубины, вечный холод. Вода мгновенно заливает сапоги, сковывает ноги свинцовой тяжестью, впивается в тело тысячью ледяных игл. Он не барахтается. Не пытается плыть. Он позволяет себе идти ко дну. Потому что так надо. Потому что таков приказ.

Вода смыкается над головой. Звуки мира гаснут, превращаясь в глухой, пульсирующий гул в ушах – биение собственной крови, усиленное в тысячу раз. Он смотрит вверх, на расплывчатый, молочный диск света – поверхность. Она удаляется, уменьшается, становится монеткой, потом булавочной головкой. В груди начинает давить, легкие горят, требуя воздуха, но он знает, что вдохнуть нельзя. Это знание – часть обряда.

И тогда он видит ЭТО.

Там, в бездне прямо под ним, в толще черной, как чернила, воды, лежит нечто. Оно не имеет формы. Или имеет все формы сразу. Очертания скал, сплетенных коряг, груд обломков, тел… Все это колышется, медленно, лениво, как медуза в глубоководной спячке. Это не твердое тело. Это скопление. Колония. И из этого нечто протягиваются щупальца. Нет, не щупальца. Это нити. Сети. Паутина из того же полупрозрачного, мерцающего тусклым светом вещества. Они тянутся к нему, неторопливо, неотвратимо.

Он (Алексей, запертый в чужой агонии) хочет закричать. Вода врывается в рот. Но это не пресная вода Байкала. Она густая, соленая, с привкусом меди, йода и глубокой, древней гнили. Она обжигает легкие не холодом, а едкой, разъедающей болью.

Щупальца-нити настигают. Они обвивают его ноги, бедра, таз, грудь. Прикосновение не холодное и не скользкое, как ожидалось. Оно… липкое и теплое. Неприятно, биологически теплое. Как плоть только что забитого животного. И оно не тянет вниз с силой. Оно принимает. Обволакивает, как плацента, плотно, утробно. Ужас отступает, растворяясь в этом плотном, все заполняющем контакте. Приходит покой. Страшный, бездонный, окончательный покой растворения. Он чувствует, как его собственное «я», его воспоминания (не его, а того другого – запах смолы, вкус воблы, лицо женщины в далекой деревне), его страх – всё это вытягивается из него, как тончайшая нить, и вплетается в общий, пульсирующий узор там, в глубине. Он становится не человеком, а воспоминанием в чужом сне. Данью. Узлом в сети.

Последнее, что он видит перед тем, как индивидуальность тонет окончательно, – это лицо. Не там, в глубине. А наверху, на поверхности, сквозь толщу воды, искаженную преломлением и слезами (чьими слезами?). Лицо человека, смотрящего вниз с борта судна. Лицо, искаженное ужасом, беспомощностью и… узнаванием. Это лицо молодого Семёна. Без седины, без бороды, с гладким, испуганным лицом юноши. Семён смотрит, как он тонет. И не может ничего сделать. Или не хочет.