Сергей Краснов – Не то, что кажется (страница 1)
Сергей Краснов
Не то, что кажется
ПОВЕСТЬ ПЕРВАЯ
Дифференциальный диагноз
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Симптом
———
Лев Борисович Гользин впервые заподозрил у себя инфаркт во вторник, в 14:47, в очереди за капучино.
Он зафиксировал время — он всегда фиксировал время, это была профессиональная привычка, въевшаяся за двадцать два года в операционной, где «когда» иногда важнее, чем «что». 14:47. Грудная клетка сжалась. Больно не было — это он отметил сразу, с холодной точностью, — грудь сдавило, как будто кто-то медленно затягивал ремень вокруг рёбер, на одно деление, потом ещё на одно. Левая рука осталась нормальной. Челюсть не отдавала. Холодного пота не было.
«Не инфаркт», — заключил он с лёгким, почти разочарованием. Инфаркт был бы понятен. Он знал что с ним делать.
Затем он поднял глаза и увидел, что давление в грудной клетке усиливается ровно в тот момент, когда девушка за стойкой — новая, он её раньше не видел — поворачивается к нему и спрашивает:
— Вам как обычно?
Откуда она знает его «как обычно»? Он здесь второй раз в жизни. Он зашёл в эту кофейню напротив клиники только потому, что в той, в которую он ходит обычно сломалась кофемашина, о чём, собственно, висело объявление, написанное от руки, с орфографической ошибкой в слове «извините» (через «е»), и эта ошибка задержала его на лишних четыре секунды, ровно настолько, чтобы он опоздал к своему обычному автобусу и зашёл сюда.
— У меня нет обычного, — сказал Лев Борисович. — Я здесь второй раз.
— Капучино, средний, две трети молока, корицу не надо, — сказала она, уже включая машину. — В прошлый четверг. Вы ещё спросили, почему у нас сахар в пакетиках, а не в сахарнице.
Грудная клетка сжалась сильнее. На два деления сразу.
Лев Борисович был человеком исключительного ума и такой же исключительной эмоциональной безграмотности — сочетание, которое в его профессии не только не мешало, но считалось достоинством. Он оперировал сердца. Чужие. В буквальном смысле он держал в ладонях орган, который вся поэзия мира назначила вместилищем любви, тоски, нежности, — держал, шил, латал, и не видел в нём ничего, кроме насоса. Хорошего, сложного, четырёхкамерного насоса с электрической проводкой. Поэты ошибались, считал он. Сердце ничего не чувствует. Сердце качает кровь. Чувства — где-то в другом месте, и где именно, его никогда особенно и не интересовало.
— Спасибо, — сказал он, забирая стакан. И добавил, потому что давление в груди требовало объяснения, а он не терпел необъяснённого: — У вас хорошая память.
— Профессиональное, — сказала она. — Я раньше работала в неврологии. Медсестрой. Там надо помнить, кому какое лекарство и в каком часу, иначе человек умрёт. Привычка осталась.
— Где?
— Что — где?
— В какой неврологии.
— А вы кто, проверяющий? — Она прищурилась, но не зло, а с любопытством. — Третья городская. Отделение неврологии. Уволилась полгода назад.
— Я из Второй кардиохирургической, — сказал Лев Борисович. — Через дорогу.
— Знаю, — сказала она. — У вас на бейдже написано. «Гользин Л. Б., заведующий».
Он опустил глаза. Бейдж действительно был на нём — он забыл снять его, выходя, что случалось с ним крайне редко, потому что снимать бейдж входило в его выходной ритуал, такой же неукоснительный, как мытьё рук перед операцией. Сегодня ритуал дал сбой.
Он посмотрел на её бейдж. «Майя».
— До свидания, Майя, — сказал он.
— До свидания, Гользин Л. Б.
И он вышел, неся капучино и сжатую грудную клетку, и думал по дороге, что надо бы сделать ЭКГ.
ЭКГ он сделал в тот же вечер, в клинике, сам себе, после смены. Прицепил электроды, запустил аппарат, посмотрел на ленту.
Синусовый ритм, 72 удара. Идеально. Сердце сорокасемилетнего мужчины, который не курил, не пил сверх меры, бегал по утрам и регулярно проверялся. Образцовый насос.
— Странно, — сказал Лев Борисович вслух, в пустой кабинет.
Грудную клетку все сжимало. Он это чувствовал. Ощущение было реальным, как реальна температура или голод. Но, прибор не находил причины. А Лев Борисович верил приборам больше, чем себе. Себе он, в каком-то смысле, не верил вовсе — точнее, у него не было привычки прислушиваться к себе как к источнику информации. Информация поступала снаружи: из анализов, из снимков, из мониторов. Внутри был он, Лев Борисович, оператор, который обрабатывает внешнюю информацию. А что там, внутри самого оператора, — это ведь не данные. Это фон
И вот вдруг, фон стал громким.
Он завёл файл. Настоящий файл, в ноутбуке, как заводил на сложных пациентов. Назвал нейтрально: «Состояние». Записал:
Вторник, 14:47. Сдавление в грудной клетке. Не ишемия1 (ЭКГ норма). Не паника (нет тахикардии, нет страха). Провокатор:?
Он любил вопросительные знаки, поставленные в нужном месте. Хороший вопрос — это половина диагноза. Что было провокатором? Может кофе? Он пил кофе двадцать лет, кофе не провоцировал. Очередь? Он не нервничал в очередях, он использовал их для обдумывания операций. Запах? В кофейне пахло кофе и ванилью. Аллергия на ваниль? Маловероятно, но не исключено. Он записал: аллергия (ваниль?) — проверить.
Так начался самый длинный дифференциальный диагноз в его жизни. Дифференциальный диагноз — это когда у тебя есть симптом и список болезней, которые могут его вызывать, и ты методично, одну за другой, исключаешь неподходящие, пока не останется одна, истинная. Лев Борисович был виртуозом дифдиагноза. Коллеги звали его, когда не могли понять, что с пациентом, и он приходил, смотрел, задавал три вопроса и называл болезнь, и почти всегда оказывался прав.
Он не догадывался, что его диагноз не входит ни в один медицинский справочник, и что он будет исключать всё подряд — аллергию, рефлюкс, межрёберную невралгию, паническое расстройство, даже редкий феохромоцитом2, — всё, кроме единственно верного, потому что единственно верный диагноз он не способен был распознать. У него не было для него органа. Как дальтоник не видит красного — не потому что глуп, а потому что нет колбочек, — так и Лев Борисович не видел чувств. Они проходили сквозь него, оставляя соматический след3, и он добросовестно изучал след, не понимая, кто его оставил.
Это называется алекситимия. От греческого: «а» — нет, «лексис» — слово, «тимос» — чувство. Нет слов для чувств. Человек чувствует — но не знает, что чувствует. Эмоция есть, а имени у неё нет, и потому она является в гости в виде телесного симптома, как непрошеный родственник, забывший представиться.
Лев Борисович знал термин. Он читал про алекситимию — в контексте, кажется, психосоматики4, мельком. Он просто никогда не примерял его на себя. Зачем? Он же прекрасно функционировал. Он управлял отделением на восемьдесят коек, оперировал, читал лекции, имел квартиру, машину, репутацию и даже абонемент в фитнес-клуб. Что у такого человека может быть не так с чувствами? Чувства — это для тех, у кого больше ничего нет.
Нет, Лев Борисович не был холодным. Это важно. Холодный человек чувствует и подавляет. А Лев Борисович не подавлял — ему нечего было подавлять, в том смысле, что до подавления дело просто не доходило: чувство возникало и сразу переводилось в другой регистр, в телесный или в логический, минуя стадию осознания. Он злился — и у него поднималось давление, и он принимал таблетку от давления. Он грустил — и у него пропадал аппетит, и он думал, что отравился. Он радовался — крайне редко — и у него теплело в животе, и он списывал это на хороший обед.
Его бывшая жена, Ирина, ушла от него двенадцать лет назад с формулировкой, которую он запомнил дословно, потому что не понял:
— С тобой как с очень умным холодильником. Всё работает, всё на месте, лампочка горит. Но внутри минус восемнадцать.
— Холодильник нужная вещь, — ответил он тогда, искренне не понимая, в чём упрёк.
— Вот именно, — сказала Ирина и заплакала, а он смотрел на её слёзы и анализировал: слёзная жидкость, носослёзный канал, рефлекторное либо эмоциональное слезотечение, в данном случае, судя по контексту, эмоциональное. Он понимал, ЧТО она чувствует — теоретически, как понимают чужой язык по словарю. Но не понимал, что чувствует сам. И, главное, не понимал, что тут есть разница, что у нормальных людей это одно и то же — понять чужое чувство и почувствовать своё, а у него это были две разные операции, и вторую он выполнять совершенно не умел.
После развода он не страдал. То есть, как он теперь понимал, страдал, конечно, — но в виде бессонницы, которую лечил мелатонином5, и в виде болей в спине, которые лечил массажем, и в виде странной тяжести по воскресеньям, которую не лечил никак, потому что не считал симптомом. Воскресная тяжесть просто была. Как погода. Он привык.
Двенадцать лет он прожил в идеальном одиночестве идеально функционирующего человека. У него были коллеги, которых он уважал, и пациенты, которых он спасал, и расписание, в котором каждый час был занят чем-то осмысленным. Ему было хорошо. По крайней мере, он так считал — а у кого ещё спрашивать, как не у себя, и если он считал, что ему хорошо, то кто бы мог его опровергнуть? Никто. Кроме грудной клетки, которая теперь сжималась, и которую он завёл в файл под именем «Состояние».
Стоит привести пример того, как он работал с людьми, чтобы стало ясно, какого масштаба была его слепота, — слепота, которая в любви оказалась скорее смешной, а в профессии много лет оставалась незаметно жестокой.