Сергей Краснов – Не то, что кажется (страница 3)
Он остановился посреди улицы, и его обтекали прохожие, и моросил мелкий дождь, оседавший на пальто бисером, и Лев Борисович стоял и впервые в жизни проводил процедуру дифференциального диагноза, в котором одним из вариантов — пока ещё одним из многих, пока ещё под вопросом, пока ещё с тремя восклицательными знаками сомнения — значилось слово, которого он избегал.
Он отверг его. Слишком рано. Недостаточно данных. Нужно исключить органику.
«Завтра, — решил Лев Борисович, — полное обследование. Кровь, гормоны, КТ грудной клетки, гастроскопия. Исключу всё телесное. И тогда посмотрим, что останется».
Он забыл о старом правиле, которое было в медицине, но к себе он его не применил: когда исключишь всё невозможное, то, что останется, и будет правдой, какой бы невероятной она ни казалась. Правило приписывают Шерлоку Холмсу. Лев Борисович был во многом Холмсом — блестящий дедуктор, слепой к собственному сердцу. Холмс тоже, если вдуматься, был алекситимиком. Великие диагносты часто ими бывают. Чтобы так ясно видеть других, удобно не видеть себя…
Обследование заняло три дня и обошлось ему в круглую сумму, хотя как сотрудник он мог сделать почти всё бесплатно — но он не хотел огласки, не хотел, чтобы коллеги знали, что заведующий кардиохирургией обследует сам себя по поводу неназываемого симптома. Он пошёл в частный центр, под своей фамилией, но там его никто не знал.
Результаты были оскорбительно прекрасны.
Кровь — идеальная. Гормоны щитовидной железы — в середине нормы. Кортизол10 — слегка повышен, но в пределах. Катехоламины — норма (он специально проверил, исключая феохромоцитому, ту самую редкую опухоль, что выбрасывает адреналин и даёт приступы; опухоли не было, к лёгкому его сожалению, потому что опухоль была бы диагнозом). КТ грудной клетки — чисто. Гастроскопия — небольшой рефлюкс, но он был всегда, он не объяснял загрудинное сдавление, привязанное к появлению конкретного человека.
Лев Борисович разложил все результаты на столе, как пасьянс, и смотрел на них… долго. Всё было исключено. Сердце — здорово. Лёгкие — чисты. Желудок — почти в порядке. Гормоны — в норме. Аллергия (он сдал и на аллергены, включая ваниль) — отсутствует.
Оставалось невозможное.
Он взял чистый лист — он любил бумагу для серьёзных решений, экран был для черновиков — и написал сверху: «Исключено». И перечислил: ишемия, аритмия, ТЭЛА, рефлюкс, невралгия, аллергия, эндокринное, онкология, паническое расстройство (он прошёл и опросник, набрал мало баллов — он не паниковал, у него не было страха, только сдавление).
Под чертой он оставил пустое место для диагноза. И впервые за всю карьеру не смог его вписать.
Точнее — не смог заставить себя вписать. Потому что слово было. Сенин назвал его вслух, смеясь. Майя на него намекнула. Грудная клетка кричала о нём на языке давления. Все данные указывали на него. Но Лев Борисович не мог взять ручку и написать это слово на медицинском бланке, потому что оно не было медицинским, оно было из другого словаря, из того, которым он не пользовался, словаря Ирины с её холодильником, словаря поэтов, ошибавшихся насчёт сердца.
Он сидел над пустой строкой диагноза до часу ночи. Потом закрыл папку. И сделал то, что делал всегда, когда не мог решить задачу один: решил привлечь консультанта.
Только консультанта по этой части он не знал. В его записной книжке были кардиологи, анестезиологи, реаниматологи, сосудистые хирурги — лучшие в городе. Не было ни одного человека, к которому можно прийти и сказать: «У меня сжимается грудь, когда определённая женщина поворачивается ко мне, я исключил всю органику, помогите поставить диагноз».
То есть один человек был.
Та, что и являлась провокатором.
В этом была логическая загвоздка, достойная отдельного исследования: единственный доступный ему эксперт по симптому был источником симптома. Всё равно что просить аллерген диагностировать аллергию. Но Лев Борисович был эмпириком. Если эксперт доступен только один, нужно идти к нему… даже если он же и патоген.
В пятницу он пошёл в кофейню с папкой результатов под мышкой.
Очереди не было — он специально выбрал мёртвый час, 15:00, изучив за неделю наблюдений график загрузки кофейни (он составил график; он не мог поступить иначе). Майя протирала стойку. Увидев его с папкой, она приподняла бровь.
— Гользин Л. Б. С документами.
— Майя, — сказал Лев Борисович, кладя папку на стойку с осторожностью, с какой кладут результат, меняющий прогноз. — Я провёл полное обследование. Хочу проконсультироваться. Вы работали в неврологии, вы поймёте терминологию.
— Я медсестра, а не врач.
— Хорошая медсестра понимает больше плохого врача, — сказал он, и это был, по его меркам, изысканный комплимент, на который он потратил, не сознавая того, изрядное количество душевных сил.
Майя посмотрела на него. Потом налила два капучино — себе и ему, — вышла из-за стойки и села за дальний столик.
— Садитесь, доктор. Показывайте.
Он сел и разложил результаты. Он объяснял обстоятельно, как объяснял бы консилиуму: вот ЭКГ, синусовый ритм; вот тропонины, отрицательные, ишемия исключена; вот КТ, лёгкие чисты, ТЭЛА исключена11; вот гормоны; вот аллергопанель, ваниль отрицательная. Он вёл её по своему диагностическому пути, шаг за шагом, исключая болезнь за болезнью, и Майя слушала молча, держа чашку обеими руками, и грела об неё пальцы. Льва Борисовича при виде её греющихся пальцев сдавило, и он, не прерывая доклада, отметил вслух:
— Вот сейчас. Симптом. При взгляде на ваши руки. Зафиксировал: 15:08.
Майя поставила чашку.
— Лев Борисович, — сказала она. — Можно я задам вам вопросы? Как в неврологии, когда собирают анамнез.
— Конечно. Анамнез — основа12 диагноза.
— Вы спите?
— Плохо. Просыпаюсь в четыре.
— Едите?
— Мало. Думал, отравление. Пил уголь. Не помогло.
— Думаете о ком-то?
Лев Борисович помолчал. Честность была его установкой.
— О вас, — сказал он. — Непропорционально часто. Я анализировал: за прошлую неделю мысли о вас занимали, по моим оценкам, около тридцати процентов времени бодрствования, не связанного с операциями. В операционной — ноль. Вне операционной — тридцать. Это аномально. Я обычно думаю о пациентах и о научных задачах. Тридцать процентов на одного человека — статистический выброс.
Майя слушала с лицом всё более странным. На нём боролись смех и что-то нежное, и боролись не до конца понятно в чью пользу.
— Когда вы меня видите, — продолжила она, — что происходит с дыханием?
— Учащается, — сказал он, проверив. — Сейчас, например. И поверхностное.
— А когда я улыбаюсь?
Она улыбнулась — нарочно, в порядке диагностической пробы.
Грудную клетку сдавило так, что Лев Борисович положил руку на грудину.
— Вот, — сказал он сипло. — Максимальная интенсивность. При улыбке. Майя, это важная находка. Провокатор — не среда кофейни. Провокатор — конкретно вы. Точнее, определённые ваши действия: поворот, улыбка, греющиеся руки, называние заказа по памяти. Я не понимаю механизма. Аллергия на человека невозможна — то есть бывает аллергия на чужой белок, но не дистантная, не на улыбку. Условный рефлекс? Но на что условный, если первый контакт уже вызвал реакцию? Майя, у меня нет диагноза. Впервые в жизни. Помогите.
И тут Майя сделала то, чего он не ожидал. Она накрыла его руку — ту, что лежала на грудине, — своей ладонью. Тёплой, чуть влажной от чашки.
И сказала тихо:
— Лев Борисович. Миленький. У вас не инфаркт.
— Я знаю, тропонины...
— У вас не инфаркт, — повторила она. — У вас влюблённость.
Лев Борисович замолчал.
Слово было произнесено. Тем же словом, что назвал Сенин (смеясь), на которое намекала грудная клетка (давлением), которое он сам отверг как преждевременное. Теперь его произнёс эксперт — единственный доступный эксперт, она же патоген, — произнёс серьёзно, держа его руку.
Логика требовала принять диагноз: все исключения сделаны, осталось невозможное, невозможное и есть правда. Но что-то в нём сопротивлялось, какой-то последний бастион, последняя линия обороны человека, который двадцать лет прожил, считая, что у него нет той части, которая болеет такими болезнями.
— Это не входит в дифференциальный ряд, — сказал он наконец. — Влюблённость — не диагноз. Нет кода МКБ13.
— Есть, — сказала Майя. — Только его не ставят. F какой-нибудь. Расстройство, при котором человек теряет аппетит, сон и тридцать процентов мыслей. По всем критериям — болезнь. Просто приятная.
— Приятная? — Лев Борисович смотрел на её ладонь на своей руке. — Мне не приятно. Мне сдавливает грудь.
— Это и есть приятно, — сказала Майя. — Вы просто не умеете это так называть. Вы называете это сдавлением. А люди называют это... — она подыскала слово, — замиранием. Когда замирает. Когда от человека замирает.
— Замирает, — повторил Лев Борисович, как повторял латинские термины. — Загрудинное замирание.
Майя засмеялась — и от её смеха ему сдавило грудь, и теперь он не записал время, а просто положил вторую руку поверх её руки, накрыв её ладонь, и они сидели так— две его руки и одна её, — и Лев Борисович чувствовал, как замирает, и впервые не сопротивлялся слову, которое замиранию соответствовало.
Хотя и не верил в него до конца. Учёный в нём требовал воспроизводимости. Один сеанс — не доказательство. Нужна серия.