Сергей Коновалов – Правило тишины (страница 12)
Не плакать.
Если начнёт про себя — молчать и ждать. Он не выносит, когда молчат.
Не говорить, кто я, пока не ответит на 5».
Она перечитала и остановилась на последней строке. Потом отвела карандаш к полю и написала одну букву.
«А».
Буква вышла кривая, потому что рука дрогнула. Юля посмотрела на неё три или четыре секунды и зачеркнула — дважды, накрест, а потом ещё раз, пока от буквы не осталось серое пятно с продавленной бумагой. На следующей странице от нажима отпечаталось.
Она закрыла блокнот и положила его под матрас, к стене.
Ненавидеть его было легко и совершенно не мешало работать. Она подавала ему кофе два года: без сахара, но с сахарницей рядом, потому что он любил, чтобы был выбор, которым он не пользуется. Он никогда не говорил ей «спасибо», когда они были одни, и всегда говорил «спасибо, Юлия» при посторонних. Он дважды повышал ей зарплату, не спрашивая, и один раз, в апреле, в машине, сказал, что она единственный человек в его окружении, на которого он может рассчитывать. Она ответила, что это приятно слышать. Он не заметил, что это не ответ.
Всё это укладывалось внутри ровно, как посуда в ящик. Двенадцать лет, из них два — рядом с ним. Она не собиралась ничего с ним делать. Она собиралась услышать пять ответов и уехать с ними.
Она готовилась четыре месяца, прежде чем послать резюме. Выучила структуру «Гаранта», выучила фамилии, прочитала все его интервью — их было сорок одно, и в девятнадцати он рассказывал одну и ту же историю про отца и велосипед. На собеседовании кадровичка спросила, где Юля видит себя через пять лет, и Юля ответила, что не думала об этом. Кадровичка отметила это как минус. Марк Валерьевич, который заглянул на две минуты и остался на двадцать, отметил это как плюс и сказал вслух, при всех: вот, наконец человек, который пришёл работать, а не расти.
Фамилия в её паспорте была материнская. Это было законно, давно и никому не интересно, и никто ни разу за два года не спросил.
Свет в номере погас сам, около одиннадцати. Сначала она решила, что перегорела лампа. Потом стало слышно, как за окном изменился гул, стал ниже, и под дверью появилась полоса — коридорная лампа осталась.
Юля легла в темноте, поверх одеяла, не разуваясь. Потом всё-таки разулась, потому что было глупо.
Спать не получалось совсем.
Дом стоял и говорил. Он остывал, и в нём щёлкали трубы — сначала часто, потом всё реже, с большими промежутками, и после каждого щелчка она ждала следующего. Ветер брал в раму и отпускал. Один раз где-то далеко, за поворотом коридора, спустили воду, и было слышно, как бак наполняется четыре минуты. Один раз прошли по коридору — не крадучись, обычным шагом, — и половица скрипнула у пятого.
Она попробовала считать. Досчитала до трёхсот и сбилась, потому что не помнила, зачем считает.
Потом встала, налила из графина полстакана и выпила стоя у двери. Вода была с привкусом железа. Через дверь коридор был слышен весь, до поворота: если бы там кто-то стоял, она бы знала.
Она попыталась сообразить, сколько времени. Свет погас в одиннадцать — это она знала точно, потому что так было написано в рамке с распорядком. Потом она лежала, потом считала, потом лежала опять. Час, может, полтора. Без часов промежутки получались резиновые: одно и то же ожидание можно было назвать десятью минутами и сорока, и проверить было нечем. Она подумала, что за четыре дня разучится определять время совсем, и что это, наверное, тоже входит в стоимость.
Потом — стук.
Один. Глухой, короткий, не громкий, будто уронили книгу. Не хлопнула дверь, не упал стул, не звякнуло стекло. Просто у кого-то из рук выпало что-то нетяжёлое и плоское, и это было слышно через стену или через две.
Юля не пошевелилась.
Она подумала, что кто-то встал в туалет и по дороге снёс что-нибудь с полки. Ходили всю ночь: до этого стучали дверью в дальнем конце и спускали воду, и вообще после десяти в этом коридоре двигались все, кроме, может быть, старушки-учительницы. Правило тишины было такое же, как правило про кофе: его объявили, все покивали, и никто не собирался его выполнять. Она сама, если бы захотела в туалет, тоже пошла бы.
Стука больше не было.
И вот после него началось то, за что люди платили деньги.
Трубы дощёлкали и замолчали. Ветер стал ровным и перестал быть событием. За окном не было ни машины, ни лифта, ни голоса, ни музыки за стеной, ни самолёта в небе; и внутри тоже ничего не было — ни щелчков, ни шагов, ни воды. Юля лежала и слушала эту тишину, и она оказалась не пустой, а плотной, как вата в ушах. В такой тишине очень хорошо слышно собственное сердце, и это единственное, что в ней есть.
Она уснула где-то около четырёх, и последнее, что подумала, было про пятый пункт: что надо всё-таки спросить его вторым, а не последним.
Проснулась она от света, который был неправильный.
За окном стояла белая муть — не туман, а летящий снег, ровный, плотный, и он шёл не сверху, а горизонтально, слева направо, и в нём не видно было ни воды, ни сосен, ни даже флагштока в десяти метрах. Озеро гремело. Оно гремело низко и непрерывно, как гремит поезд в тоннеле, и в этот звук вплеталось шипение, когда очередная волна отходила с камней.
Юля постояла у окна. Рама была двойная, и между стёклами лежали дохлые мухи и вата, и снаружи по внешнему стеклу текло не сверху вниз, а поперёк.
Потом она умылась в общей ванной холодной водой, потому что горячей не было, и оделась во всё, что привезла. Свитер она надела поверх свитера.
В коридоре пахло кашей.
Она спустилась в начале десятого. В холле часы показывали пять минут десятого, и они шли — она специально посмотрела на секундную стрелку.
В столовой были почти все. Лидия Карловна сидела первой у окна и ела с полным одобрением. Вера Аркадьевна пила что-то из большой кружки и держала спину. Женя Соболь курила в форточку, стоя, и Дарья на неё уже не реагировала. Алиса Гурьева сидела перед пустой тарелкой и грела руки о стакан. Тимур Асланов ел кашу и читал рамку с распорядком на стене, как читают в поезде расписание.
До десяти по программе полагалось молчать. Пять человек молчали.
Лидия Карловна дождалась, пока Дарья дойдёт до неё с кастрюлей, и сказала негромко, но так, что услышали все:
— Каша замечательная. Я в жизни не ела такой каши, и я работала в школе.
— Спасибо, — сказала Дарья.
— Это не комплимент, это факт.
Вера Аркадьевна подняла палец и показала им на рамку. Лидия Карловна кивнула и вернулась к каше.
— Даша! — сказал Марк Валерьевич. — Кофе.
— Кофе нет, Марк Валерьевич.
— Я знаю, что нет. Я прошу.
— У меня цикорий есть. — Дарья поставила перед ним кашу. — Он даже похож, если не думать.
— Я не буду это пить.
— Тогда чай.
Он взял чай. Юля села на своё место, третье от него, и налила себе тоже, и никто ничего не сказал, потому что говорить было ещё нельзя.
Женя Соболь закрыла форточку, и в столовой сразу стало слышно озеро.
— Это надолго? — спросила она у Дарьи.
— Не знаю. Лёша знает.
— А где Лёша?
— Внизу, у катера. С шести.
Женя посмотрела в окно, в белое, и села к столу, не сняв куртку.
Нина Сергеевна вошла с чайником, обошла стол и остановилась.
— Кто-нибудь видел Дрозда?
— Блогеры до полудня не живут, — сказал Марк Валерьевич.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Комната шесть
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Девять двадцать
На кухонных часах было девять двадцать.
Нина Сергеевна посмотрела на них, потому что смотрела всегда. Тридцать лет её учили, что время надо знать: когда выдала бельё, когда приняли молоко, когда в последний раз видела человека на ногах. Она знала время даже тогда, когда никто не спрашивал.
Дарья стояла у мойки и мыла посуду в двух тазах, потому что горячую воду давали только к обеду. Она вытерла руку о фартук и показала пальцем в потолок. Разговаривать до десяти было нельзя, и Дарья за две смены научилась объясняться руками.
Нина Сергеевна кивнула и вышла в столовую.
Одиннадцать приборов, восемь съедено. Лидия Карловна допивала чай мелкими глотками и читала книгу, поставив её на сахарницу. Женя Соболь сидела у окна и смотрела на озеро. Тимур Асланов доедал кашу с той аккуратностью, с какой едят люди, привыкшие есть быстро и в неудобных местах.
Место Дрозда было накрыто. Каша в тарелке остыла и взялась сверху.