Сергей Коновалов – Правило тишины (страница 10)
Справа открылась дверь, и в проход упал жёлтый прямоугольник.
— Ой! — сказала Дарья Мороз.
Она стояла с эмалированным тазом, прижав его к животу. В тазу лежали ножи.
— Извините, — сказал он.
— Вам туда нельзя вообще-то. — Она перехватила таз поудобнее. — Тут служебное. Тут вообще-то я хожу и Лёша.
— Понял.
— И вообще, а вы откуда знаете, что тут проход?
— Видел днём.
— А. — Она подумала над этим полсекунды, не больше. — Ну да, все всё видят. Нина Сергеевна велела занавесить, а нечем занавешивать.
Он ждал, будет ли она стоять и смотреть, как он пойдёт назад.
— Лестница-то вам в холле, — сказала она. — Эта наверх выходит, но она страшная. Перил нету на верхнем.
— Я аккуратно.
— Ну идите, — сказала Дарья. — Только дверь наверху не хлопайте, она хлопает. Тут все спят уже, а которые не спят, те жалуются.
— Не буду.
Она пошла с тазом на кухню, и через секунду там зашумела вода. Дверь она оставила открытой, и жёлтая полоса лежала в проходе, пока он не свернул.
Лестница была крутая, в один поворот, и ступени на ней были деревянные, стёртые серединой. Последний марш шёл без перил, вдоль голой стены. Он поднялся и вышел в коридор второго этажа, между седьмой и восьмой дверью.
В коридоре горела одна лампа, над лестничной площадкой, далеко слева. Свет от неё доходил сюда уже слабым и делал номера на дверях серыми. Все двери были закрыты. Под одной из них лежала полоска света, под остальными нет. Где-то в дальнем конце спускали воду.
Дверь за его спиной он придержал ладонью и опустил тихо. Она не хлопнула.
В номере было холоднее, чем в коридоре. Он повесил куртку на гвоздь, поставил ботинки под стул носками к стене, вынул из сумки полотенце и повесил на спинку. Кровать была узкая, с шерстяным одеялом в бязевом чехле. На столе стоял графин, накрытый стаканом. В шкафу нашлись четыре плечика, все железные, и на одном осталась бумажная бирка с чужой фамилией, выцветшая до нечитаемости.
Он разобрал сумку и сложил всё так, чтобы утром не искать.
Спать он всё равно не собирался.
Он снял часы и положил их на подоконник, циферблатом вверх. Точки на стрелках светились зелёным, слабо, и было видно только их, а не сами стрелки.
За окном шёл дождь, косой и мелкий. Через раму и через стену было слышно, как гудит генератор, — ровно, на одной низкой ноте, без перебоев.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ночь первая
В десять Лёша погасил в столовой и в гостиной, разгрёб камин кочергой и закрыл поддувало. Дрова там жгли берёзовые, сырые, и от них оставалось много несгоревшего. Он подумал, что надо будет сказать Дарье не подкладывать после девяти, потому что потом всё равно тушить.
Нина Сергеевна сидела в кабинете при настольной лампе и вписывала что-то в журнал.
— Поел? — спросила она, не поднимая головы.
— Поел.
— Ты не поел. Дарья сказала, ты взял хлеб и ушёл.
— Я хлеб с маслом взял.
— Иди на кухню, там в кастрюле осталось. — Она перевернула страницу. — И не грей на большой, там уже выключено.
— Нина Сергеевна.
— Что.
— У седьмого замок надо перевесить. Он не то что не запирается, он открывается сам, если дверью в коридоре хлопнуть.
— Пиши в тетрадку.
— Я написал.
— Значит, будет.
Тетрадка лежала на подоконнике с апреля. В ней было двадцать две записи, и вычеркнуто из них девять, и Лёша сам не помнил, какие из этих девяти сделал он, а какие просто перестали иметь значение.
Родственниками они не были. Нина Сергеевна работала тут сестрой-хозяйкой, когда Лёше было шесть, и знала его деда, и когда «Тишина» стала набирать людей, она позвонила ему сама и сказала: приезжай, будешь при технике. Разговаривала она с ним как с племянником, которого надо кормить и одёргивать, и Лёша это принимал. Когда она была довольна, она говорила «Лёшенька». Когда недовольна — «Алексей». По имени-отчеству она его не называла ни разу, и это его устраивало.
— Лёшенька, — сказала она, не отрываясь от журнала. — Ты хлеб-то с маслом где взял, в столовой?
— На кухне.
— Значит, тот, который на утро.
— Я другой достану.
Сейф стоял в углу, серый, с круглой ручкой, и на нём лежали одиннадцать конвертов, подписанных от руки. Из-под крышки чуть слышно жужжало: у кого-то не выключился телефон, а стоял на вибрации, и в сейфе это отдавалось в железо. Нина Сергеевна на это не реагировала. Она вообще редко реагировала на то, что нельзя исправить сразу.
— Ключи от старого крыла я возьму, — сказал Лёша. — Там в водолечебнице капает.
— Возьми и повесь на место.
— Повешу.
Он сходил на кухню и съел из кастрюли стоя, у окна, потому что садиться было незачем. Потом взял связку, фонарь и ведро и пошёл в переход.
Переход был длинный, стеклянный сверху, и по стеклу шёл дождь. За стеклом ничего не было видно, кроме отражения его собственного фонаря. В старом крыле пахло, как всегда: холодным камнем и хлоркой. Хлоркой там мыли последний раз ещё при лагере, и всё равно пахло.
Он прошёл коридором с плакатами. Плакаты были ростовые, в полный рост ребёнка, и на них дети в трусах и майках делали упражнения по счёту раз-два-три-четыре. Половина отвалилась, половина держалась на канцелярских кнопках. У одного мальчика с левой стороны листа не было лица — там пузырём отошла краска.
В водолечебнице капало с потолка в углу, где над ним снаружи была ендова. Капало по одной капле в четыре-пять секунд. Лёша поставил ведро под самую сильную и подтолкнул носком ботинка, чтобы попадало в середину: если по стенке — гудит на весь этаж.
Ванны стояли рядами, четыре штуки, чугунные, на львиных лапах, и в одной было воды на два пальца. Он ходил сюда с осени и каждый раз собирался её вылить и каждый раз не выливал, потому что для этого нужен был шланг, а шланг был в эллинге.
Дальше он не пошёл. Дальше был кабинет с бумагами, дверь заперта, и ключ от неё на связке был, но открывать её не было причины.
В генераторную он пришёл в двадцать минут одиннадцатого.
Дизель работал ровно. Лёша послушал его от двери, как слушают всегда — не ухом, а тем местом между лопаток, где отдаётся, — и ничего нового не услышал. Потом промерил бак рейкой. Рейка была своя, самодельная, с зарубками, и солярки по ней выходило на палец выше вчерашнего деления, то есть за сутки ушло примерно как обычно, может, чуть больше: топили баню.
Он записал в журнал: дату, уровень, часы работы. В журнале до него писал дед, только другим карандашом и с другими сокращениями, и первые сорок страниц были дедовы.
В одиннадцать он перекинул рубильник на ночной режим. Гул стал ниже. В номерах и в холле свет ушёл, в коридорах остался — по одной лампе над каждой лестницей, и это было ровно то, что обещали в буклете, только в буклете это называлось «мягкое ночное освещение», а на деле означало, что генератор берёт на четверть меньше и до утра дотянет наверняка.
В подсобке он снял мокрое и включил приёмник.
Подсобка была дедова. Дед служил тут сторожем при санатории, а потом при лагере, тридцать один год, и когда всё закрыли, комнатку почему-то не тронули. Там до сих пор стояла железная койка с сеткой, на гвозде висел ватник, на полке — жестяная коробка от чая, кружка с отбитой эмалью и барометр в деревянном корпусе. Барометр врал на десять миллиметров, и дед знал, на сколько он врёт, и Лёша тоже знал.
Приёмник грелся полминуты. Сначала пошло шипение, потом музыка, потом мужской голос, который читал цифры.
Лёша слушал стоя.
По району прогноз давали до вторника включительно. С утра субботы ветер северо-западный, усиление до восемнадцати, местами до двадцати метров в секунду; волна в открытой части два метра и выше; для маломерных судов выход запрещён. Дальше диктор сказал своими словами, что до вторника лучше не выходить, и назвал ещё раз даты.
Лёша выключил приёмник и постоял.
Считать он начал сразу, потому что считать было что. Катер в такую волну не пойдёт — не потому, что нельзя, а потому, что он один и обратно его никто не вытащит. Продукты Дарья привезла на пять дней с запасом на два. Солярки в баке на четверо суток нормального режима и на шесть — ночного, плюс в эллинге двести литров в бочке, если аккуратно перекачать. Хлеба хватит до понедельника, потом сухари. Гости уезжают во вторник в двенадцать, значит, по расписанию ничего не рушится вообще, просто нельзя будет вывезти никого раньше и нельзя привезти ничего.