Сергей Ходорев – Спецшкола: Пока живой. (страница 4)
И стало понятно, что в этом подвале нет ни одного человека, который помнил бы мать. Или у которого она была.
## Глава 6. Вторая песня
Когда все немного притихли и расселись, Сергей снова взял гитару. Посидел, перебирая струны, словно раздумывая. Пальцы бегали по ним легко, привычно, как по клавишам, и звуки ложились один на другой — тихие, короткие, неуверенные. Не мелодия ещё, а намёк на мелодию. Как разговор, который ещё не начался, но уже хочется начать. Струны гудели, отзывались, и в этом гудении было что-то живое, тёплое, как дыхание. Гитара была чужая, не его, но руки помнили. Руки знали, куда поставить, какой зажать, какой отпустить. Руки были его, и это было единственное, что было его по-настоящему.
Потом посмотрел на Нину и Веру — мелькнула в глазах его какая-то хитринка, чуть заметная. Не усмешка, не вызов, а что-то детское, мальчишеское, чего в нём обычно не было. Как будто на секунду из-под корки, из-под забора, из-под всех лет проступил тот мальчишка, который мог бы быть, если бы всё было иначе. Тот, который шутил бы, смеялся, дразнил девчонок. Тот, которого не было.
— Хотите, ещё одну спою? — спросил он.
— Давай, — Нина пожала плечами, будто ей было всё равно. Но не ушла. Стояла там же, у стены. И не закурила, хотя обычно, когда ей было «всё равно», она закуривала. Сейчас не закурила. Значит, не всё равно.
— Только эта другая, — предупредил Сергей. — Посерьёзнее будет.
— Ну пой уже, — поторопил Толя, утирая нос рукавом. — Чего тянуть.
— Толян, ты не ной, — Димон толкнул его локтем. — Человек настраивается. Это, между прочим, искусство.
— Какое ещё искусство? — Толя скривился.
— Такое. Серый, скажи им.
Сергей не ответил. Он чуть опустил голову, прижал струны ладонью, и шум стих. Все поняли: сейчас. Вера подняла взгляд от медведя. Сашка подвинулся ближе. Даже Столька, который обычно стоял в стороне, чуть повернул голову.
Сергей кивнул — себе, не им — и начал.
На этот раз мелодия была другой — медленнее, тяжелее, с длинными паузами между строчками. Как будто каждый аккорд давался с усилием, как шаг по грязи. Струны звучали глухо, низко, и от этого звука в подвале стало теснее, темнее, будто стены сдвинулись. Свет от лампочки дрогнул — или показалось — и лёг на лица косо, неровно, тенями обрисовав скулы, глазницы, впадины. Все стали старше. Все стали теми, кем были на самом деле: не пацанами и девчонками, а людьми, которые видели слишком много.
## Глава 7. «Тюремный роман»
Строгий суд, и на скамье парнишка,
Лежит он, подальше светит вышка.
Погубил он жизнь свою немало,
Не начать её уже сначала.
Вера подняла голову от медведя. Глаза у неё были уже мокрые — с первой песни, но она молчала, только сильнее прижимала игрушку. Пальцы её, маленькие, с обломанными ногтями, нашли плюшевое ухо медведя и держались за него, как за край. Она смотрела на Сергея и не моргала, и в лице её было что-то, чего не должно быть у шестнадцатилетней: узнавание. Она узнавала. Не сюжет — сюжет был не про неё. Она узнавала чувство. То чувство, когда жизнь погублена, и не начать сначала. Она знала это чувство. Она жила с ним.
Как же так случилось — не пойму,
Говорила девица ему:
«Милый мой, ну что ж ты натворил?
Без тебе мне белый свет не мил».
— Ой, — Вера тихо охнула и закрыла рот ладонью. Звук был тонкий, короткий, как писк. Она тут же отдёрнула руку, будто испугалась собственного голоса. Но глаза были уже мокрые, и нижняя губа дрожала, и она прикусила её, чтобы не дрожала.
Димон покосился на неё, хотел что-то сказать, но Столька покачал головой. Не сильно, не заметно. Просто: не надо. Димон закрыл рот. И снова уставился на Сергея.
Вот судья и вывел приговор,
В деле расписался прокурор.
Подошёл конвой и повели,
В спецфургоне на этап везли.
Едет спецфургон, в нём тишина,
С глаз парнишки капала слеза.
Прошептал он тихо: «Ты прости,
В этом ты себя уж не вини».
Голос Сергея стал тише. Он пел почти шёпотом, и от этого шёпота было тяжелее, чем от крика. Крик можно не слушать. Шёпот — нельзя. Шёпот лезет внутрь, просачивается, как вода сквозь щель, и нет от него защиты. Пацаны сидели неподвижно. Димон перестал шмыгать носом. Петька замер с куском хлеба в руке и забыл про него. Хлеб лежал в ладони, ненужный, забытый.
Нина стояла неподвижно. Руки по-прежнему скрещены, лицо каменное. Но Столька, стоявший рядом, покосился на неё и тихо отодвинулся — не от страха, а чтобы дать ей место, если понадобится. Он знал её. Он знал, что когда Нина каменеет, это значит, что внутри всё трясётся. И что если не дать ей место, она может взорваться — больно, для себя, для стены, для кого угодно.
Прибыл к месту назначения он,
Стала жизнь его как будто сон.
За тюремный выведут за двор —
Будет там исполнен приговор.
На свиданку в строгую тюрьму
Приезжает девушка к нему.
Стала умолять да унижаться:
«Дайте мне с любимым попрощаться!»
Сашка не выдержал. Он сидел, обхватив колени руками, и раскачивался, как на качелях, и лицо у него было открытое, незащищённое, детское. Девять лет, и он ещё не умел прятать. Не научился. Может, и не научится, если повезёт — останется таким, открытым, и будет страдать от этого, но будет живым. Настоящим.
— Серый, а что будет? Она его увидит? — Сашкин голос был тонкий, с хрипотцой, и в нём была не тревога за героев песни, а тревога за себя. За всех. За то, что любовь может кончиться так. Что кто-то кого-то любит, а потом — спецфургон, вышка, приговор. И всё. И ничего нельзя.
— Увидит, — ответил Сергей, не прерывая игры. — Увидит.
Вот свиданки время истекло,
Из камеры конвой вывел её.
Громким гулом зазвенел засов,
Вот и всё — и кончилась любовь.
Он хрипел, он горло разрывал,
С камеры своей им кричал:
«Выверните девочку мою!
Ведь её же сильно я люблю!»
В коридоре услыхал он крик,
Будто чёрный ком к душе прилип.
Сергей пел, и голос его рос, креп, рвался. Он уже не пел — кричал. Не от себя, от того парнишки, который был в песне, который кричал из камеры, который рвал горло, который не мог ничего, только кричать. И этот крик шёл сквозь подвал, сквозь стены, сквозь всех, и каждый чувствовал его, как свой. Потому что каждый кричал. Каждый кричал внутри, всегда, каждый день. Только вслух не мог. А сейчас Сергей кричал за всех, и от этого было легче и тяжелее одновременно. Легче — потому что не один. Тяжелее — потому что не один.
Он кричал, он рвался всё туда,
Может, там случилась с ней беда?
Тут Нина не выдержала. Она резко отвернулась к стене, уткнулась лбом в кирпич и — Сергей это видел, все видели — ударила кулаком по стене. Один раз. Тихо. Потом второй. И по стене поползла тёмная полоса. Кожа на костяшках лопнула, и кровь проступила, тёмная, густая, и Нина не отнимала руку, и не смотрела, и стояла, и дышала, и плечи её дрожали, но звука не было. Ни звука. Только удары. Тихие, ритмичные, как капли. Как метроном. Удар. Удар. И тишина между.
— Нин, — Столька шагнул к ней.
— Не трогай, — сказала она глухо, не оборачиваясь. — Не надо.
Столька остановился. Стоял рядом, не прикасаясь, не уходя. Просто рядом. Он знал, когда можно трогать, а когда нельзя. Это знание было не из книг, не от психолога, не из методичек. Это знание было от жизни. От ночей, когда Нина плакала и он лежал рядом и молчал. От утр, когда она просыпалась с каменным лицом и он не спрашивал, как спала. От того, что между ними было что-то, чему не было названия, и не нужно было название, потому что название уменьшало, а это не уменьшалось.
Сергей на секунду замолчал. Пауза. Длинная, тяжёлая, как камень. Он смотрел на Нину, на её спину, на сжатые кулаки, на тёмную полосу на стене, и думал: вот. Вот что делает песня. Не музыка, не слова. А то, что внутри. То, что выходит, когда больше нет сил держать. И он продолжил. Тише. Медленнее. Как шаги человека, который идёт к концу и знает, что идёт к концу.