18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Ходорев – Спецшкола. Невольник системы (страница 3)

18

Во сне — если это можно назвать сном, скорее — полудрёмой, маревом, — он видел двор. Солнце, пыль, пахнет землёй и свежескошенной травой. Пыль — тёплая, жёлтая, под ногами, и в ней — следы: его, тёти Нади, дяди Саши, какие-то ещё — может, собачьи, может, кошачьи. Тётя Надя выходит из дома, вытирает руки о фартук — синий, в белый горошек, застиранный, мягкий, — улыбается. Лицо у неё — круглое, доброе, с морщинками у глаз, которые появляются, когда она улыбается, и она улыбается почти всегда. Волосы — собраны, заколоты, русые, с проседью. Руки — в муке, белые, тёплые.

— Серёжа, ну что, идём капусту сажать?

— Иду, тёть Надь!

И они идут — на огород, копаться в земле. Огород — большой, за домом, с грядками, ровными, ухоженными. На грядках — всё: помидоры, огурцы, капуста, морковь, укроп, лук. Сергей идёт за тётей Надей, и солнце греет спину, и земля — тёплая, мягкая, чёрная, и пахнет — так, как пахнет только живая земля, — густо, сладковато, с горчинкой. Он копает — лопатой, которая великовата, но он справляется. Тётя Надя показывает, как — не командует, а показывает: «Вот так, Серёжа, неглубоко, аккуратно, корни не повреди». И он старается, и она хвалит.

И он счастлив. Счастлив так, как не был счастлив нигде и никогда. Потому что там — его хотели. Там — он был нужен. Не для чего-то — а просто — нужен. Был. И всё.

На самом деле ему нравилось на огороде копаться, помогать тёте Наде — даже если его не просили. Он сам брался, сам что-то делал, и знал, что за это его всегда похвалят, всегда как-нибудь да порадуют. Чего он никогда не видел дома. Дома всё это было как за должное — «ты должен», «ты обязан». Там, у тёти Нади, было не «ты должен», а «молодец, Серёжа». И это «молодец» было дороже всего, что он когда-либо получал дома.

— Молодец, Серёжа, — говорила тётя Надя, и хлопала его по плечу, и улыбалась. — Вот, глядишь, и огородник из тебя выйдет.

А потом выходил из дома дядя Саша — звать обедать. Крикнет через двор:

— Серёжа! Тётя Надя! Идите уже, остынет!

И они шли — мыли руки у колонки, холодной водой, из ведра, и руки — красные, мокрые, и пахнут землёй, и тётя Надя говорит: «Ну, огородник, иди, умывайся, грязнуля», и смеётся, и он тоже смеётся, и всё — просто, тепло, хорошо.

А дома: «Ты чё, опять ничего не сделал?! Сколько можно говорить! Бестолочь!» И в спину — подзатыльник, или ремень, или просто слово, которое бьёт хуже ремня. «Бестолочь». Одно слово. А от тёти Нади — «молодец». Тоже одно слово. Разница. Как между днём и ночью. Как между теплом и холодом. Как между «молодец» и «бестолочь». Одно слово — и мир меняется. Одно слово — и ты либо растишь, либо давишь. Тётя Надя растила. Отец — давил. Вот и вся разница. Вот и весь секрет, если он есть.

В полудрёме он видел и Витика — своего друга, с которым бегал по дворам, с которым дрался, с которым делил сигареты и секреты. Витик был — маленький, рыжий, с веснушками, с разбитой губой, которая не заживала, потому что он вечно дрался. Витик смеялся — громко, заливисто, запрокидывая голову, — и его смех был самый яркий звук во сне Сергея. Потом Витик исчез — растворился в белом тумане, как все остальные, как всё хорошее.

Дядя Саша Курганский тоже приснился — сидел на веранде, курил, смотрел на Сергея своими тёмными, спокойными глазами. Ничего не говорил — просто смотрел. И Сергей понимал его молчание, как понимал всегда: дядя Саша не говорил лишнего. Он вообще мало говорил. Но когда говорил — каждое слово было — весомое, как камень. «Серый, — говорил он, — помни: в жизни есть два пути. Один — лёгкий, но ведёт вниз. Другой — трудный, но ведёт вверх. Ты выбирай трудный. Потому что лёгкий — все выбирают. А трудный — единицы. И ты — единица. Запомни».

Так Сергей потихоньку и заснул в полудрёме — не по-настоящему, а так, в тумане, между сном и явью, где картинки мелькали и тут же исчезали, как кадры из старого фильма, плёнка которого рвётся и склеивается снова, и каждый кадр — частица жизни, частица памяти, частица того, что было и чего больше нет.

## Глава 5. Подъём

Утро началось шумно — с громкого подъёма старшеклассников. Они ходили по комнатам и орали «Подъём! Всем вставать!» — громко, безжалостно, без всякого сочувствия к тем, кто хочет ещё поспать. Всем надо было вставать, время раннее, свет ещё только-только начинался за окном. Серое, вялое: солнце едва поднималось, и небо было бледно-серым, как выцветшая простыня, без единого проблеска, без единой надежды на тепло. Глаза слипались, тело не хотело двигаться, но вставать надо — это было первое правило, которое он усвоил без объяснений.

— Подъём! Подъём, я сказал! Все встали! — орал кто-то в коридоре, стуча в двери. Голос — молодой, сильный, с хрипотцой утренней. — Не заставляй меня заходить!

Стук в дверь — не кулаком, а ладонью, но громко, звонко, будто хлестали. И ещё, и ещё — по каждой двери, по очереди, методично, как будто будильник, который не выключишь.

Сосед Сергея по комнате, тот самый Толик, который объяснял про трусы, вскочил мгновенно — привычный, натренированный. Секунда — и он уже на ногах, уже заправляет кровать, уже натягивает штаны. Второй — бритоголовый — медленно, со стоном, нехотя, ворочаясь, как медведь из берлоги. Третий вообще не двигался, пока старшеклассник не зашёл и не сдёрнул с него одеяло.

— Я тебе сказал — подъём! Или побежишь на зарядку без штанов? — старшеклассник стоял над ним, высокий, в одних трусах, с заспанным лицом и злыми глазами.

— Ладно, ладно, встаю... — мальчишка — щуплый, маленький — поднялся, как мог, моргая, хватая одеяло, пытаясь натянуть его обратно.

— Оставь одеяло. Постель — заправить. Двадцать минут на всё. Опоздаешь — побежишь дополнительно.

Дверь хлопнула. Шаги — дальше, в следующую комнату. Стук, крик, ворчание — тот же ритуал, дверь в дверь, комната в комнату.

Сергей встал сразу. Не потому что испугался — потому что так проще. Встал, оделся, заправил кровать. Заправил — быстро, кое-как, но заправил. Привык — дома надо было заправлять, иначе отец орал. Ну, хоть чему-то отец научил. Заправлять кровать. Большое достижение. Он усмехнулся — еле заметно, без веселья, — и пошёл умываться.

Умывальник был в конце коридора — общий, на весь этаж. Раковины — три, металлические, с потёками ржавчины, с кранами, которые текли. Вода — холодная, ледяная, от неё сводило руки. Сергей плеснул в лицо — раз, два, три — и проснулся. Не от воды — от холода. Холод — лучше любого кофе. Он посмотрел в зеркало — маленькое, треснувшее, мутное — и увидел себя: бледный, с тёмными кругами под глазами, с сухими губами, с глазами, которые уже не были детскими. Он узнал этот взгляд — тот же, что у Ваньки, что у всех здесь. Взгляд, который знает больше, чем должен.

Толик стоял рядом, умывался, фыркал.

— Ну как первая ночь? — спросил он, вытираясь полотенцем — казённым, жёстким, с бахромой по краям.

— Нормально, — ответил Сергей.

— Я тоже первое время не мог спать. Потом привыкаешь. Через неделю — как убитый будешь спать.

— Посмотрим.

Умываться, одеваться, спускаться вниз, готовиться к завтраку. Все, полусонные, с полузакрытыми глазами, шли на этот завтрак. Строем, парами, как вчера, по той же дорожке, мимо того же забора. Утро было — серое, холодное, с мелкой росой на траве, которая блестела, как стеклярус. Туман — низкий, густой, лежал на поле, и ворота футбольные торчали из него, как призраки, как остова чего-то, что было и исчезло.

Кормили сносно — голодать не приходилось. Каша, хлеб, чай. Не ресторан, но съедобно, и после еды становилось чуть легче — тело просыпалось, голова прояснялась. Столовая была та же, что вчера, — маленькая, с теми же плакатами, с тем же запахом. Но утром она была другой — светлее, шумнее, живее. Солнце — или то, что здесь было вместо солнца — пробивалось сквозь окна, и пылинки кружились в лучах, как микроскопические планеты.

Каша была перловая — вязкая, серая, с комками. Ложка стояла в ней, как в цементе. Сергей посмотрел на неё, потом на соседа — того же, что и вчера, крупного, с красными щеками.

— Это что?

— Каша. Перловка. Ешь, не спрашивай. Тут лучше не спрашивать — что дают, то и ешь.

— Я перловку не люблю.

— А тебя никто не спрашивает, кого ты любишь. Ешь. Или будешь голодный до обеда. А обед — в час. Далеко ещё до часа.

— А если не съем?

— Не съешь — голодный будешь. Тут, знаешь, как: не хочешь — не ешь. Но потом не жаловайся. Тут жалобы никому не нужны. Ни твои, ни чьи.

Сергей ел. Не потому что хотел — потому что надо. Тело требовало. Он ел, и каша была безвкусная, тёплая, склизкая, но — ел. Потому что здесь, в спецшколе, есть — значит, жить. Не есть — значит, слабеть. Слабеть — нельзя. Он вспоминал слова дяди Саши: «Серый, ешь всегда, когда дают. Не хочешь — ешь. Голод — слабость. А слабость — смерть. Ты запомни: сначала — тело. Потом — всё остальное». И он ел. Ложка за ложкой, механически, без удовольствия, но — ел.

Хлеб — две горбушки, подсохшие. Чай — в железной кружке, тёплый, сладкий, с привкусом железа и казённости. Сергей допил, вытер рот рукавом. Посмотрел по сторонам. За соседним столом — Ванька. Маленький, щуплый, ел молча, быстро, аккуратно — каждый кусочек, каждую крошку. Не разбрасывал, не оставлял. Ел так, как будто еда — это ценность, которую нельзя потерять. Сергей помахал ему — еле заметно, подбородком. Ванька кивнул — тоже еле заметно. Контакт. Они узнали друг друга, и этого было достаточно.