Сергей Ходорев – Мальчик и забор (страница 15)
Потому что отец так и не верил ему, что тот потратил деньги. Отец считал, что Сергей деньги спрятал и не рассказывает даже после всех пыток, где он их спрятал, чтобы потом воспользоваться ими.
Сергей лежал и думал, что нет — всё самое человеческое и доброе Сергею больше не о чём мечтать, надо спрятать это куда подальше, глубоко внутри себя. Не убить — нет, он не мог убить в себе то, что делало его человеком, — а спрятать, зарыть, как зарывают клад, не для того, чтобы найти, а для того, чтобы не украли. Потому что если это украдут — то от него ничего не останется, только оболочка, только тело, которое ест, спит, бьёт и боится. А он не хотел стать оболочкой. Он хотел остаться собой — даже если «собой» означало быть одному, запертому, пристёгнутому тросом к кровати.
Он лежал закрытый, слышал там за дверью, как проходит жизнь: братья с родителями веселятся, ужинают… Сергею приносят поесть, потом собирают пустую тарелку. Мать заходила молча, ставила поднос на стул, уходила. Она не смотрела ему в глаза — не потому что не хотела, а потому что не могла. Ей было стыдно? Или она боялась того, что увидит? Серёга не знал и не спрашивал, потому что спрашивать было бесполезно: она всё равно не ответила бы, а если бы ответила — то не тем, что он хотел услышать.
Один раз младший брат — Лёшка, ему было лет шесть — просунул под дверь игрушку: маленького пластмассового солдатика. Не сказал ни слова, просто просунул и убежал. Серёга взял солдатика, посмотрел — зелёный, с отлитой улыбкой на лице, с автоматом в руках, — и поставил его на тумбочку рядом с кроватью. Солдатик стоял и улыбался, и Серёга смотрел на него и думал: вот, значит, единственный, кто принёс мне что-то. И это — солдатик. И от этого было одновременно тепло и горько.
Сергей не хочет встречаться взглядом ни с отцом, ни с матерью, разговаривать им вообще не о чём.
— Серёж, — сказала мать однажды, остановившись в дверях. — Ты бы… поговорил с отцом. Сказал, где деньги. Ему бы полегче.
— Мне что, полегче? — спросил Серёга, и голос его прозвучал глухо, устало, из глубины, откуда уже не ждёшь ничего.
Мать помолчала, потом тихо сказала:
— Я не могу тебе помочь. Ты это знаешь.
— Знаю, — ответил Серёга. — Я давно знаю.
И она ушла, и дверь закрылась, и замок щёлкнул, и Серёга снова был один — со своим солдатиком, со своей трещиной на потолке и с тросом на лодыжке.
Да, вот так идёт жизнь у Сергея — уже не остаётся надежды, что может быть что-то лучшее, что что-то изменится в лучшую сторону. Сергей начинает озлобляться на весь мир, просто злится на всех, на всех!
Когда отец ставит ультиматум, что он никогда не добьётся уважения у своих знакомых директоров, у людей (он за людей считал только их), Сергей подумал, что есть ещё другие люди: есть дядя Саша, есть Самоха, есть Валера Курганский и все из того круга. Одним словом сидевшие люди для Сергея казались более душевными, отзывчивыми, хотя иногда творили зло, но порядочности в них Сергею казалось больше. И он тянулся к ним, решил, что дому своему больше он не нужен, здесь он лишний, ему туда.
Он лежал, обдумывая, как убежит, как это сделать, потому что в этот раз препятствий больно много. Он закрыт в комнате 24/7, мать если уходит, его переводят в туалет запирают, потому что там можно подпереть дверь. Отец уехал на вахту, выхода нет.
Но выход всегда есть. Надо только ждать. И Сергей ждал.
Глава 16. Побег через туалет
Но как-то Сергей оставил ложку после очередного обеда и попробовал открутить гайки, которыми была затянута цепь, когда его закрыли в туалете и дома никого не было. Ложка была алюминиевая, тонкая, с погнутым черенком, — мать принесла ему суп, и Серёга, доев, незаметно сунул ложку под штанину, прижал к ноге, и мать, забирая поднос, ничего не заметила. В туалете он достал ложку, попробовал гайку — не подходила, головка ложки была шире, чем нужно. Тогда он начал гнуть, плющить, сплющил край ложки о край унитаза — алюминий мягкий, поддался — и получилось что-то вроде отвёртки, кривой, хлипкой, но рабочей.
В туалете он проковырял в двери дырку кафельной плиткой, которую оторвал от стены. Кафельная плитка — это было его орудие: он заметил её давно, ещё в первый день заточения в туалете. Плитка отошла от стены — может, от старости, может, от сырости — и висела, чуть накренившись, с зазором. Серёга долго ковырял, ногтями, потом ложкой, потом, когда мать ушла, обеими руками дёрнул — и плитка отвалилась, обнажив серый бетон и какой-то ржавый гвоздь. Край плитки был острый, как стекло, и Серёга порезал палец, но не остановился: боль была привычной, а свобода — нет.
Пока матери не было дома, он долго мучительно, но двери раньше в советское время были полые, а шуметь сильно нельзя. Вот он проковырял эту дырку в двери в туалете, открыл засов, убрал подпёртую шваброй дверь, дверь открылась. Серёга встал, потёр затёкшую ногу — трос впился в кожу, оставив красный, вздувшийся след, — и прислушался. Тихо. В квартире — никого. Мать ушла, может, в магазин, может, к соседке, может, просто на улицу покурить. Время было неизвестно, часов в туалете не было, и Серёга мерил время не минутами, а ударами сердца: раз, два, три — и надо действовать.
Он быстро оделся, ему на всё было делать быстро, потому что он не знал, во сколько придёт мать. Быстро открыл двери и сбежал через чердак, потому что через подъезд выходить опасно — мог встретиться на встречу с матерью. Из-за этого он поднялся на пятый этаж, чердаки раньше были открыты, он залез на чердак и ушёл через чердак через соседние подъезды.
Чердак был тёмный, пыльный, с запахом птичьего помёта и сухих листьев. Доски скрипели под ногами, и Серёга шёл осторожно, на носках, стараясь не наступить на то, что хрустнет. Где-то голубь ворковал — тихо, сонно, — и этот звук был единственным живым звуком вокруг. Серёга пробирался между балок, труб и старых ящиков, и в темноте ему было не страшно — он привык к темноте, темнота была его другом, она прятала, укрывала, делала невидимым. Он вышел через люк соседнего подъезда, спустился по лестнице — тихо, быстро, не дыша — и выскочил на улицу через парадную, дверь которой была не заперта.
Всё! Сергей опять вырвался, опять может вздохнуть более-менее свободно, потому что дома у него нету воздуха, он не может дышать. Он постоянно боится, всегда остерегается чего-то. Но вот он всё-таки вырвался опять. И без разницы, что его ждёт впереди, самое главное — он свободен.
Воздух был прохладный — может, от вечернего ветра, может, от того, что после заточения всё кажется прохладным, — и Серёга вдыхал его жадно, глубоко, будто хотел напиться им, наполнить себя до краёв. Ноги бежали, и город мелькал мимо — дома, дворы, деревья, фонари, — и всё это было его, всё это было свободно, и от этого чувства, от этой мысли, он почти бежал, почти летел, и внутри — не радость даже, а облегчение, как когда после долгой задержки дыхания наконец выдыхаешь, и лёгкие раскрываются, и воздух входит, и ты жив.
Глава 17. Жёсткость
Теперь он меняется, ему приходится быть жестоким. Если на улице появляются какие-то возможности разборок среди молодёжи, Сергей всегда там. Сергею надо всегда быть первым, он становится жестоким. Если он дерётся, то дерётся до последнего, до крови, потому что только так он выбьется вперёд, уступать никак нельзя, и он становится очень жестоким.
Первая серьёзная драка случилась в конце лета. Серёга сидел с ребятами у гаражей — Колька, Витик, ещё пара мальчишек, чьих имён он уже не помнил. К ним подошли трое постарше — лет шестнадцать, может, семнадцать, — из соседнего двора. Главный, коренастый, с бритой головой и татуировкой «ОЛМ» на костяшках, сказал:
— Вы чьи? Чей двор?
— Ничей, — ответил Витик.
— Ничей — значит наш, — сказал бритый и толкнул Витика в грудь.
Витик отступил, но Серёга не отступил. Он встал, посмотрел на бритого — снизу вверх, потому что был меньше и ниже — и сказал:
— Иди мимо.
— Чё? — бритый наклонился к нему, и от него пахло пивом и сигаретами. — Ты чё сказал, пацан?
— Иди. Мимо, — повторил Серёга, и голос его был тихий, ровный, и в этой тихоте было что-то, от чего бритый на секунду замер.
А потом ударил. Серёга упал, но тут же встал — и ударил в ответ. Не в лицо, не в живот — в горло, коротко, резко, как его учили не в секции, а на улице: бей туда, где больнее, не туда, где красивее. Бритый захрипел, схватился за горло, и Серёга ударил ещё — коленом в пах, потом ногой по голени, и бритый упал. Двое других кинулись на Серёгу, и он дрался — с двумя, с тремя, не считая, не разбирая, просто бил и получал, бил и получал, и когда его наконец повалили, он не сдался, не застонал, не попросил — просто лежал и закрывал голову, и ждал, когда они устанут.
Они ушли. Серёга поднялся — весь в крови, с разбитой губой и сломанным ногтем, — и Витик сказал тихо:
— Ты чё, дурак? Их же было трое.
— И что? — ответил Серёга, сплёвывая кровь. — Завтра придут двое. А потом — один. А потом — ни одного.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что они понимают только силу. А если ты слабый — тебя бьют каждый день. А если ты сильный — тебя боятся. Я выбираю — боятся.
И с того дня его стали бояться. Не все, не сразу — но постепенно, по дворам, по подвалам, по вокзалу, пошёл слух: есть пацан, который дерётся как бешеный, не сдаётся, не плачет, не просит. Его звали по-разному, но чаще — просто Серёга, и когда произносили это имя, уже не переспрашивали: «Какой Серёга?» — знали, о ком речь.