18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Ходорев – Мальчик и забор (страница 14)

18

Серёга сидел на трассе, на обочине, привалившись к дорожному знаку, и смотрел, как проносятся мимо машины — «КамАЗы» с прицепами, «Жигули» с привязанным к крыше багажом, автобусы с пожелтевшими стёклами. Пыль оседала на коже, на зубах скрипела, и он сплёвывал, и снова смотрел на дорогу. Солнце жгло макушку, плечи, колени, и пот стекал по спине, но он не двигался — терпел, будто проверял себя: сколько выдержишь, пока не сдохнешь? Терпения ему было не занимать, он научился терпеть давно, ещё тогда, когда отец в первый раз поднял руку, и с тех пор терпение стало его единственным оружием — не мечом, а щитом, который держишь, пока рука не отвалится.

— Эй, пацан, ты чё тут сидишь? — окликнул его дальнобойщик, высунувшись из окна «КамАЗа». Лицо у него было красное, потное, с каплями, висевшими на усах, как роса на проволоке. — Жарко же. Тебя тут не сварит?

— Жду попутку, — ответил Серёга, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно, будто он просто едет домой, будто у него есть куда ехать.

— Куда?

— В Нижневартовск.

— Ого, — дальнобойщик присвистнул, вытер лоб рукавом. — Далеко же ты собрался, пацан. А родители знают?

— Знают, — соврал Серёга, и ложь вышла гладко, отработанной, как монета, которую столько раз крутили в пальцах, что стёрлись все неровности.

Дальнобойщик посмотрел на него — внимательно, не торопясь, — и Серёга приготовился к вопросам, к сомнениям, к отказу. Но мужик просто кивнул:

— Ну, садись. Довезу до поворота, а там разберёмся.

Серёга залез в кабину. Пахло соляркой, потом, старыми газетами и чем-то кислым, может, прокисшим супом в термосе за сиденьем. Кондиционера не было — только люк, приоткрытый, и через него лился горячий воздух, будто из печки. Но всё-таки это была тень, и сиденье было мягкое, и ехать было лучше, чем сидеть на обочине.

Дальнобойщика звали Михалыч — он сам назвал себя, не дожидаясь вопроса. Был он мужик лет пятидесяти, с короткой стрижкой, крепкими руками и татуировкой на предплечье — якорь, старая, синяя, выцветшая, как фотография, которая слишком долго лежала на солнце. Ехал он порожняком — гнал машину обратно после доставки, и в кабине было тихо, только гул мотора да шуршание шин по асфальту.

— Нет, — согласился Серёга. — Не первый.

— И не последний, — добавил Михалыч, и в голосе его было не осуждение, а что-то похожее на узнавание. — Я тоже когда-то пацаном бегал. Не от отца — от детдома. Бежал, ловили, снова бежал. Понимаешь?

— Понимаю, — тихо сказал Серёга, и впервые за долгое время это слово было правдой.

— Я сейчас не жалею, — продолжил Михалыч, переключая передачу. — Потому что из этого получилась жизнь. Не хорошая, не плохая — просто жизнь. Но тогда, когда бежал, казалось, что хуже не бывает. А бывает. Всегда бывает хуже. Но и лучше — тоже бывает. Просто ты этого пока не знаешь.

Серёга молчал и смотрел на дорогу. Дорога уходила вдаль, прямая, как стрела, и горизонт дрожал от жары, и казалось, что дорога ведёт в никуда — просто в марево, в пустоту, в место, которого нет. Но ехать по ней было всё равно лучше, чем стоять.

Сергей всё чаще ловил себя на мысли, что пора уезжать — далеко, туда, где его никто не знает, где никто не схватит за рукав и не потащит обратно к отцу, где у него будет хотя бы крошечный шанс начать заново, пусть даже с пустыми карманами и тяжёлым прошлым за спиной. Мысль об отъезде грела, как слабый огонёк в промозглом подвале: она давала надежду, что где-то есть место, где он сможет быть просто Сергеем, без лишних приставок и чужих ожиданий.

При этом Сергей был очень умным — не книжным, а тем самым, уличным умом, который учится на ошибках и бережёт себя от лишних ударов. Он никогда не шёл на риск очертя голову. Каждый раз он сперва думал, просчитывал, взвешивал: как украсть так, чтобы не поймали, где спрятаться, куда бежать, если что. Он не действовал наугад, не надеялся на удачу — он строил маленькие, хлипкие, но свои планы, словно собирал из обломков что-то надёжное. И если чувствовал, что риск слишком велик, предпочитал отступить, переждать, поискать другой путь. Эта осторожность не раз спасала его, делала чуть менее заметным в городе, который хотел его поймать, словно сам воздух здесь был пропитан чужими взглядами и пересудами.

— Михалыч, — сказал Серёга, когда они проехали уже часа два, — а вы бы вернулись в детдом, если бы знали, что будет?

Михалыч помолчал, поправил кепку, посмотрел в зеркало:

— Знаешь, пацан, вопрос не в том, куда вернуться. Вопрос в том, откуда бежать. Если бежать от того, что тебя убивает, — беги. Не думай. Беги. Но помни: бежать — это не жить. Бежать — это бежать. А жить — это когда ты останавливаешься и решаешь: вот тут я буду. Тут. Не где-то там, а тут.

Серёга кивнул и больше не спрашивал. Но слова Михалыча застряли в голове, как заноза, — и он вертел их и вертел, не понимая пока, что они означают, но чувствуя, что означают что-то важное.

Михалыч довёз его до развилки, высадил, сказал:

— Тут до Нижневартовска ещё далеко. Но тебя подберут. Ты не бойся. И... вот, — он достал из бардачка бутерброд и протянул. — На, поешь. И не торопись. Дорога никуда не денется.

Серёга взял бутерброд, поблагодарил, и Михалыч уехал, и «КамАЗ» растворился в мареве, будто его и не было. Серёга стоял на развилке с бутербродом в руке, и дорога уходила в две стороны, и он не знал, какая из них правильная. Но выбрал — и пошёл.

Глава 15. Пойман. Пытки током

И всё-таки однажды отец его поймал. И тогда Сергей понял, что выхода уже нет.

Через три дня его поймал отец. Серёга не знал, как отец узнал, где он — может, кто-то сдал, может, сам нашёл по своим каналам, а может, просто повезло — не Серёге, а отцу. Он вышел из подъезда, где ночевал, и сразу увидел его: отец стоял у машины, скрестив руки на груди, и смотрел — не злобно даже, а спокойно, с той пугающей спокойной уверенностью, какая бывает у человека, который уже всё решил и знает, что ты никуда не денешься. Серёга хотел бежать — ноги дёрнулись, тело рванулось, — но что-то его остановило. Может, усталость. Может, понимание, что бежать бесполезно: отец всё равно найдёт, рано или поздно, и чем позже — тем хуже.

— Ну, здравствуй, — сказал отец. — Довольный? Нагулялся?

Серёга молчал. Отец подошёл, взял его за плечо — крепко, больно, пальцами в кожу — и повёл к машине. Серёга не сопротивлялся, шёл, вжимая голову в плечи, и чувствовал, как рука отца на плече тяжёлая, горячая, и от этой тяжести всё внутри сжалось, заледенело, будто тело уже знало, что будет дальше, и готовилось — не к сопротивлению, а к терпению.

Он жестоко избил Сергея и пытал током: отец был электриком и энергетиком, он собрал устройство с динамо-машиной и бил сына током, будто хотел выбить из него не только правду, но и саму способность лгать. Он не верил, что восьмилетний ребёнок мог потерять такую сумму за три дня, и эта недоверчивость была страшнее любого удара — она делала Сергея не просто виноватым, а каким-то изначально испорченным, недостойным даже простого доверия.

— Где деньги? — спросил отец, и голос его был тихий, ровный, от этого тихого голоса было страшнее, чем от крика.

— Я проиграл, — ответил Серёга. — В карты.

— В карты, — повторил отец, и губы его сжались в тонкую линию. — В карты. Ты. Восемь лет. И проиграл семь с половиной миллионов. Ты думаешь, я поверю?

— Можешь не верить, — тихо сказал Серёга, и от этих слов отец ударил его — сначала кулаком, потом ногой, и Серёга упал, и лёг на пол, и не поднялся, потому что знал: если поднимется — будет хуже.

— Я тебя спрашиваю: где деньги? — отец наклонился к нему, и от него пахло потом и одеколоном, и этот запах Серёга запомнит на всю жизнь: всякий раз, когда учует что-то похожее, внутри всё сожмётся, и тело напряжётся, и руки сами закроют голову.

— Я проиграл, — повторил Серёга, и голос его не дрогнул, и от этого отец разозлился ещё сильнее, и тогда появилась динамо-машина.

Отец таскал Сергея по всем чердакам, надеясь, что тот где-то спрятал деньги, будто в этих пыльных, захламлённых углах могла таиться разгадка, которая всё исправит. Они поднимались по лестницам, отец держал Серёгу за шиворот, и тот шёл, спотыкаясь, и на каждом чердаке отец говорил:

— Ну? Здесь? Здесь ты их спрятал?

— Нигде, — отвечал Серёга, и это была правда, но правда не имела значения, потому что отец уже решил, что сын врёт, и никакие слова не могли его переубедить.

А Сергей просто сказал, что проиграл их в карты. В этих словах не было ни бравады, ни раскаяния — только глухая усталость, будто он заранее знал, что ему не поверят, и уже смирился с тем, что наказание неизбежно.

Сергей снова лежал на кровати. Весь измученный после пыток отца. Тело горело — не от тока, а от ударов, от синяков, от того, что мышцы стянуло так, что невозможно было пошевелиться без боли. Руки дрожали — мелко, непрерывно, как у старика, — и он прятал их под одеяло, чтобы никто не видел. Глаза были открыты и смотрели в потолок — в ту же трещину, в ту же молнию, которую он видел каждый день, и она казалась ему единственной постоянной вещью в его жизни: всё менялось — дома, дворы, города, люди, — а трещина оставалась.

В этот раз отец придумал ему новое испытание: он закрыл его в комнате и пристегнул тросом к кровати, чтобы он не смог убежать. Трос был стальной, тонкий, но крепкий — отец знал в этом толк, он был электриком, и всё, что касалось проводов, тросов, цепей, было его стихией. Трос обхватывал лодыжку, и конец его был пристёгнут к ножке кровати — тяжёлой, железной, которую не сдвинешь одним рывком. Сергей пробовал — дёрнул, потянул, попытался выкрутить — ничего. Трос держал, кровать держала, стена держала, дверь держала. Всё держало.