18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Вставай! (страница 6)

18

И я — я буду сидеть у окна.

Или — не буду.

Или — я не сяду в этот автобус вообще. Спрячусь. Пережду. Позвоню в полицию заранее. Сделаю что-нибудь — что-нибудь, — чтобы не оказаться там.

Или — сяду.

Аня не знала. Пока — не знала. Это незнание сидело в ней, как камень: тяжело, неповоротливо, и нельзя его сдвинуть, и не на что его опереть, и он давит, и давит, и давит.

Но было и другое — другое, что сидело рядом с камнем, такое же тяжёлое, но живое.

Я вставала, — подумала Аня. — Там, в автобусе, я вставала. Когда все молчали — я вставала. Когда пистолет был направлен на старушку — я вставала. Я не думала. Я просто — вставала.

Значит, я могу вставать.

Значит, я умею.

Значит, это — во мне есть.

Она легла обратно. Натянула одеяло. Закрыла глаза. Живот урчал — тихо, неотвязно. Завтра будет первый день без пельменей. Завтра будет первый день, когда она встанет не потому, что надо, а потому что — решила. Завтра будет первый день нового голода — не того голода, который заглушает, а того, который двигает.

За окном гудел запоздалый трамвай.

Аня Черезова, двадцати лет, сто двадцати двух килограммов, третий курс МГУКИ, комната триста семнадцать, общежитие на Левобережной, — Аня Черезова лежала в темноте и слушала трамвай, и город, и собственное урчание, и тишину спящей Кристины, и далёкий, как с другой планеты, гул своего сердца, — и думала:

Триста восемьдесят два дня.

Ни одного лишнего.

Глава 3. Полтора километра

Кроссовки лежали на антресолях.

Аня знала об этом так же, как знала про жёлтое пятно на потолке и про облупленный лак на пятке Кристины, — знала фоновым, ленивым знанием, к которому никогда не обращалась. Кроссовки эти купила ей мать четыре года назад, когда Аня заканчивала одиннадцатый класс и мать вбила себе в голову, что «дочке нужна физкультурная форма, а то в институте ещё пригодится»; кроссовки были белые с розовым, «Демикс», рыночные, тридцать девятый размер, и в них Аня за все четыре года прошла ровно два раза — оба раза до магазина и обратно, — потому что они жали, потому что они выглядели глупо на её ногах, потому что физкультура в институте отменилась после первого курса, и вообще потому что бегать. Толстые девочки не бегают. Толстые девочки ходят. Медленно, ровно, дыша ртом на подъёмах, — но бегать они не бегают, потому что бегать — это унижение публичное, это трясущиеся щёки, это шаркающие ноги, это чужие взгляды в спину, это то, чего ни одна толстая девочка не выберет добровольно, потому что жизнь и без того подсовывает ей достаточно унижений, чтобы ещё добавлять свои.

Аня стояла на стуле в семь двадцать три утра и снимала кроссовки с антресолей.

Стул шатался — общажный стул, три ножки на честном слове, — и Кристина, спящая на своей кровати, что-то забормотала, но не проснулась. Аня достала обувную коробку. Слезла со стула — аккуратно, боком, чтобы не рухнуть. Села на кровать. Открыла крышку.

Кроссовки были на месте. Белые с розовым, слегка пожелтевшие от четырёх лет лежания, с картонной подошвой, которая уже кое-где отходила от резины, — но целые. Аня взяла один в руку. Он весил ничего — сто граммов, может, полтораста. Она вспомнила, как мать выбирала их на рынке в Екатеринбурге, у той самой Гали, у которой Черезовы покупали обувь всю жизнь, — Галя, увидев Аню, покачала головой: «Валь, у тебя дочка растёт, а ноги как у ребёнка, тридцать девятый, чудо какое-то»; и мать засветилась от гордости, будто маленькие ноги были её личной заслугой. Аня стояла тогда рядом, восемнадцатилетняя, сто десять килограммов, — и думала: вот единственное, что у меня маленькое. Ноги. Спасибо и на том.

Она надела кроссовки. Носки у неё были только хлопковые, обычные, толстые — беговых носков она никогда в жизни не покупала, потому что зачем. Затянула шнурки. Постояла в комнате. Кроссовки жали — но не так, как она помнила; за четыре года нога, кажется, немного села, или картон разносился, или память врала. Аня прошлась. Пол общажной комнаты не давал возможности пройти больше пяти шагов; она сделала пять шагов туда, пять обратно, ещё раз. Ноги шли. Кроссовки не разваливались.

Ладно, — подумала она. — Годится.

Она посмотрела на себя в маленькое зеркало над раковиной — то, что висело в комнате, для лица. Растянутые спортивные штаны — купленные ещё для дачи, для сна, для «полежать»; кофта — старая, серая, с надписью «Уралмаш», подаренная одним из братьев (кажется, Костей), с растянутыми манжетами. Волосы — собранные в хвост наспех, торчат прядями. Лицо — без макияжа, слегка помятое. Полное, круглое лицо толстой девочки в спортивной одежде — самый неудобный, самый несфотографируемый, самый уязвимый вариант толстой девочки, потому что спортивная одежда обещает то, что тело не может выполнить, и это обещание висит на тебе, как чужой рюкзак.

Аня посмотрела на это отражение. Посмотрела долго. Потом сказала — тихо, чтобы Кристина не проснулась:

— И плевать.

И вышла.

В коридоре было пусто. В стеклянном закутке дежурила уже не тётя Валя, а Нина Петровна — сменщица, помоложе, покрасивше, с крашеными в цвет «баклажан» волосами и вечной жвачкой во рту. Нина Петровна работала в общаге второй год, Аню в лицо не знала — то есть, конечно, знала, но не отличала от прочих третьекурсниц, — и, когда Аня прошла мимо, только скользнула по ней взглядом и вернулась к телефону, где играла в какую-то раскладку. Аня спустилась по лестнице. На первом этаже пахло свежесваренным кофе — кто-то из вахты уже поставил чайник, — и этот запах, привычный, будничный, зацепил Аню, как крючок за одежду, и на секунду ей захотелось развернуться, подняться обратно, забраться под одеяло, забыть. Забыть про кроссовки. Про Царицыно. Про триста восемьдесят два дня. Про всё.

Она не развернулась.

Открыла дверь. Ступила на крыльцо.

Мартовский воздух ударил в лицо — сырой, тяжёлый, пахнущий талой землёй и бензином. Небо было низкое, серое, ровное, как крышка кастрюли; ни солнца, ни ветра — только эта неподвижная серость и запах города, просыпающегося после ночи. На часах — семь тридцать семь. Двор общежития — обычный двор общежития на Левобережной: асфальт в лужах, три «Жигуля» и одна «Тойота» на парковке, качели, на которых уже никто не качается лет пятнадцать, помойные баки — переполненные, как всегда после выходных, — и одинокая ворона на этих баках, недоверчиво посмотревшая на Аню, будто оценивая: жертва или конкурент.

Аня пошла к воротам.

Шаги давались тяжело. Не физически — физически она проходила такие расстояния каждый день, до метро и обратно, — а как-то иначе, по-новому; каждый шаг был решением. Каждый шаг говорил: ты идёшь бегать. Ты. Идёшь. Бегать. Ты знаешь, что это будет плохо. Что будешь задыхаться на второй минуте. Что тебя увидят. Что тебя пожалеют или посмеются, и оба эти варианта хуже безразличия. И ты всё равно идёшь. Каждый шаг был чуть тяжелее предыдущего. К воротам Аня дошла с ощущением, что перешла Альпы.

Она вышла на улицу.

Царицыно от Левобережной — не рядом; Царицыно вообще на другом конце Москвы, зелёная ветка, полчаса на метро. Аня не поехала в Царицыно. Она пошла в Дружбу — парк у метро «Речной вокзал», сорок минут ходьбы или пятнадцать на автобусе, — потому что Царицыно она вспомнила уже дома, когда представляла себе «где буду бегать», а на самом деле не бежать же ей полтора часа до Царицына и обратно, чтобы там пробежать полкилометра и вернуться. Дружба — вот. Ближе. Реалистичнее.

Она пошла пешком. Автобуса ждать не хотелось — не потому что не было денег (проездной), а потому что автобус — это Ощущение автобуса, и Аня не была готова к нему в семь сорок утра, натощак, в кроссовках «Демикс», с сердцем, которое билось в горле от одного только замысла. Она пошла пешком. По улице Флотской, мимо булочной, из которой уже пахло сдобой (Аня старательно не смотрела и не дышала), мимо школы номер шестьсот сорок какая-то, мимо магазина «Пятёрочка», ещё закрытого, мимо парикмахерской «Милена», в витрине которой сидели три манекеновые головы с ужасными синтетическими париками, — и через двадцать минут дошла до парка.

Парк Дружбы весной, в семь пятьдесят пять утра, во вторник, — это, оказалось, отдельный мир. Аня не знала, что этот мир вообще существует; она была в парке Дружбы, конечно, — гуляла с Кристиной летом, ела мороженое, сидела на скамейке, — но всегда днём, всегда среди людей. А сейчас — сейчас парк был почти пустой. Только один старик выгуливал таксу — тощую, дрожащую от холода таксу в клетчатом пальтишке, — и одна женщина в спортивном костюме шла по дорожке быстрым шагом, размахивая руками. И ещё двое — далеко, на противоположной аллее — бежали. Настоящие бегуны, в правильной экипировке, в ярких куртках, легко и ровно, как бегут те, кто бегает.

Аня встала у входа.

Дорожка уходила вглубь парка — асфальтированная, узкая, слегка мокрая от ночного дождя. Голые деревья по сторонам, между ними — молодая жёсткая трава, местами прошлогодняя, серо-жёлтая. Скамейки — пустые. Урна. Ещё одна урна. Указатель «Пруд — 400 м». Аня стояла и смотрела на этот указатель.

Четыреста метров до пруда.

Она решила утром, лёжа в постели, что сегодня — просто дойти до пруда и обратно. Не бежать. Просто дойти. Восемьсот метров туда-обратно — это меньше километра, это ерунда, это Аня проходила каждый день до метро и не замечала. Это будет разминка. Пристрелка. Знакомство с местом. Просто — прийти, дойти, вернуться. Никаких подвигов. Начать с малого.