Сергей Галактионов – Вставай! (страница 17)
Аня как раз возвращалась с бокса — четвёртое занятие в общей сложности, второе в новую неделю; шла от «Дмитровской» к метро, плечи гудели, в ушах ещё стоял тук-тук по мешку и низкий, ровный голос Виктора Палыча: «плечо, Аня. Плечо, а не рука». Она шла и думала об этом голосе — думала о том, как он умеет говорить одну и ту же фразу двадцать раз подряд без раздражения и без снисхождения, просто повторяя, пока ты не услышишь. У Ани в жизни не было таких голосов. Мать говорила громко и с надрывом. Отец — очень редко, но твёрдо, как ставят точку. Братья — весело, шумно, перебивая друг друга. А вот такого — ровного, никуда не спешащего, не требующего от тебя ничего, кроме того чтобы ты постепенно научилась, — такого голоса Аня прежде не встречала. И она думала: а сколько же ещё в мире голосов, которых я не встречала. И сколько людей, которые говорят иначе, чем я привыкла слышать. И почему я двадцать лет считала, что знаю, как разговаривают взрослые.
Телефон в кармане завибрировал. Аня достала. На экране высветилось: Костя-питерский. Аня улыбнулась, приложила к уху.
— Кость.
— Черезова.
Голос у Кости всегда был один и тот же — насмешливый, немного гнусавый, с той характерной ленцой айтишника, который в двенадцать лет решил, что взрослые не заслуживают его серьёзности, и с тех пор никого в этом убеждении не переубеждал. Аня знала этот голос всю жизнь. Он был для неё «домашнее радио»: включаешь — и сразу становится теплее, даже если ничего не сказано.
— Кость, ты чего?
— Черезова, у меня для тебя две новости. Хорошая и подозрительная.
— Давай.
— Хорошая: я в понедельник приезжаю в Москву. Командировка на неделю. Заказчик тут в Сколково, надо им внутренние процессы поднять, а то они помирают.
— Ух ты. А подозрительная?
— Подозрительная: маман два дня меня инструктировала.
Аня остановилась посреди тротуара. Мимо неё, огибая, прошли двое подростков; один задел её плечом, буркнул «извините». Аня не заметила.
— В каком смысле — инструктировала?
— В прямом. Кость, значит, ты Анечке чего-нибудь купи из "Ашана", тушёнки нашей возьми, ну сгущёнки коробку, вот я тебе список пришлю. Кость, ты за ней там присмотри, она худеет что-то, я по голосу слышу, мне это не нравится. Кость, ты её накорми нормально, а то она там на своих сухарях сидит. Кость, ты ей скажи, чтобы позвонила, не звонит уже полторы недели. Кость, ты мне отчёт. Кость, я на тебя надеюсь. Кость, ты понял?
Аня медленно выдохнула.
— Понял, — сказала она.
— Черезова, — сказал Костя. — Она нормальная вообще?
— Она нормальная. Просто она — мама.
— Она — мама, доведённая до кондиции. Я её сроду такой не слышал. Ты что там, действительно на сухарях?
— Нет, — сказала Аня. — Я нормально ем. Просто по-другому.
— По-другому — это как?
Аня подумала.
— По-другому, — сказала она, — это когда ты ешь, потому что голодная, а не потому что тебе одиноко. И когда ты знаешь, что положила на тарелку и зачем. И когда встаёшь из-за стола не с ощущением "надо теперь полежать час", а с ощущением "ну вот, хорошо".
Костя молчал секунды три.
— Черезова, — сказал он потом, и голос у него был уже без ленцы, — а ты чего это.
— Ничего. Просто пробую.
— Ты в порядке?
— Кость. В порядке. Клянусь.
— А ты не влюбилась случайно?
Аня чуть не поперхнулась воздухом.
— Кость. Ты серьёзно?
— Ну а что. Я, конечно, аналитик, но так-то самое простое объяснение обычно и есть правильное. Женщина двадцати лет вдруг перестаёт есть тушёнку и начинает — я цитирую мать — "нести какой-то бред про сухарики". Первое, что приходит в голову.
— Не влюбилась.
— Точно?
— Точно, Кость.
— Тогда что.
Аня стояла посреди тротуара — люди её обтекали, — и думала: как объяснить. Как объяснить брату, который знает тебя всю жизнь, который в четырнадцать лет побил на пять лет старшего пацана за то, что тот назвал тебя коровой во дворе, — как объяснить ему, что ты умерла в автобусе и вернулась, и что теперь у тебя триста тридцать восемь дней, и что ты учишься драться в полуподвале на Складочной, и что тебе нужны руки. Никак. Не объяснишь. Не поверит. И даже если поверит — не надо ему это. Пусть носит свою жизнь налегке.
— Приезжай, — сказала Аня. — Поговорим.
— Куда мне приехать?
— Не куда. Ко мне. То есть — не в общагу, я тебя не приглашаю в общагу, туда не смотри, там тебе будет тошно. В кафе. Есть на Марксистской кафе "Академия", я там сижу иногда между парами. Приезжай в понедельник вечером после своего Сколково. В семь. Я угощаю.
— Ты? Меня? Угощаешь?
— Я.
— Черезова, я вижу, ты не только едой поменялась.
— Приезжай, Кость. Всё расскажу, что смогу.
— Приеду. И тушёнку привезу. Мать зашлёт — я не отобьюсь.
— Привози, — сказала Аня. — Съедим.
— Кто съест? Ты?
— Ты. Ты и съешь.
— Черезова.
— Ну что.
— Хорошо, что ты живая, — сказал Костя вдруг серьёзно. — А то мне что-то последние две недели тревожно про тебя, сам не знаю, чего.
Аня замерла. Люди её обтекали. Апрельский вечер стоял вокруг — уже тёплый, уже почти майский; фонари загорались один за другим по улице; в воздухе пахло тающим снегом, который последним пятном лежал под кустами у забора, и первой землёй.
— Ничего, — сказала она тихо. — Я живая, Кость. Правда. Живая.
— Ну и слава богу. Всё, до понедельника.
— До понедельника.
Аня убрала телефон в карман. Постояла ещё секунду. Потом пошла к метро — уже другой, не той походкой, что раньше. Что-то в ней устоялось от Костиного «живая». Кто-то с той стороны — там, где Питер, где семья, где родное, — кто-то оттуда сказал ей это слово; и оно прошло сквозь неё и вышло с другой стороны, оставив тёплый след.
В понедельник, двадцать четвёртого апреля, в шесть тридцать вечера Аня стояла перед шкафом и не знала, что надеть.
Это было — неожиданно. Никогда в жизни она не знала, что надеть. У неё всегда всё было ясно: чёрные штаны, тёмная кофта, серая куртка. Форма, спасающая от внимания. А сегодня она стояла перед шкафом и вдруг понимала, что не хочет надевать серое. Не хочет прятаться. Не для Кости. Для себя.
Она вытащила из глубины полки жёлтый свитер. Тонкий, шерстяной, с воротом; мать подарила его в позапрошлом году, привезла из «Меги», сказала: «Анюта, тебе жёлтый должен идти». Аня надела свитер один раз в примерочной, посмотрела на себя и убрала на полку навсегда. Жёлтое — не для толстых, знала она. Жёлтое подчёркивает. Жёлтое — для стройных, для смелых, для тех, у кого хорошо с самооценкой.
Она стояла перед шкафом и держала жёлтый свитер в руках.
Ну а зачем ты тогда его хранила, — подумала она. — Полтора года хранила. Не выкинула же. Значит, зачем-то же держала.
Она надела свитер.
Свитер сел. Не так, как сел бы на Кристину, конечно, — но и не так плохо, как Аня ждала. Жёлтый цвет тёплый; на её лице он вдруг оказался — своим. Как будто лицо ждало этого цвета. Аня посмотрела в маленькое зеркало над раковиной. Увидела женщину в жёлтом свитере, с гладко зачёсанными назад волосами, с чуть подкрашенными ресницами (косметичка, купленная неделю назад в «Магните», четыре предмета всего: тушь, помада, крем, пудра). Женщина в жёлтом свитере посмотрела на неё серьёзно.
— Ладно, — сказала Аня зеркалу. — Пошли к Косте.
Она надела куртку, взяла сумку, вышла.