18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Вставай! (страница 18)

18

Кафе «Академия» на Марксистской — это было маленькое студенческое место с видом на трамвайные пути, с деревянными столами, с барменом-первокурсником, которого Аня видела на паре по культурологии, с меню, где всё стоило до трёхсот рублей, и с той особенной атмосферой временного пристанища, которая бывает в кафе рядом с университетом: сюда никто не приходит навсегда, все — на два часа, между чем-то и чем-то. Аня пришла в шесть пятьдесят. Заняла угловой стол у окна.

Костя опоздал на восемь минут — он всегда опаздывал на восемь минут, это была семейная константа; Лёша опаздывал ровно на пятнадцать, Димка не опаздывал никогда (он не помещался в социальные конвенции и приходил либо за полчаса до, либо через час после), а Костя — на восемь. Он вошёл в кафе — высокий, худой, в чёрной куртке-бомбере, в очках, с этой своей вечной сумкой-мессенджером через плечо, — и Аня узнала бы его в толпе с закрытыми глазами: по осанке. У всех троих братьев была одна и та же осанка — прямая, слегка развёрнутая, с чуть-чуть выставленным вперёд подбородком; отцовская осанка. Мать говорила: «Черезовская порода».

Костя увидел её, поднял руку, махнул. Пошёл к столу.

Он не дошёл до стола.

Он остановился на полпути. Посмотрел. Прошёл ещё три шага. Остановился ещё раз. Смотрел.

— Черезова, — сказал он громко, на всё кафе, так что бармен-первокурсник обернулся. — Черезова, это ты, что ли?

Аня встала. Улыбнулась. Она понимала, что происходит.

— Кость, — сказала она. — Ты чего встал, иди сюда.

— Ты, — Костя подошёл ближе, — ты… не, ты подожди. Ты чего это.

— Что.

— Ты в жёлтом.

— В жёлтом.

— Ты худая какая-то.

— Не худая, Кость. Просто чуть меньше.

— А сколько?

— Сто пятнадцать.

Костя молчал. Он подошёл ещё ближе — уже вплотную, — и вдруг сделал то, чего Аня от него не ждала: обнял. Крепко, не по-Костиному; Костя вообще не был обнимательным братом, он был из тех, кто ерошит тебе волосы или тыкает в плечо, но обнимать — это по редким случаям, чаще всего когда провожал или встречал. Сейчас он обнял, и обнял так, как обнимают, когда испугались.

— Кость, — сказала Аня ему в куртку. — Кость, ты чего.

— Ничего, — сказал Костя. — Ничего, Черезова.

Он подержал её ещё секунду. Потом отпустил, отступил, сел за стол напротив. Снял куртку. Положил сумку рядом. Посмотрел на Аню — уже сидящую, — снова посмотрел. Провёл рукой по лицу.

— Слушай, — сказал он, — а мать была права.

— В чём?

— В том, что она по голосу слышит. Она мне вчера сказала: «Кость, я тебе сразу говорю, чтобы ты не удивлялся, она другая». А я думал — ну, мать, мнительная. А сейчас захожу — а ты в жёлтом. И худая. То есть не худая, я же понимаю, но — другая. У тебя лицо другое.

— Какое?

— Живое, — сказал Костя.

Аня опустила глаза. Взяла со стола салфетку, зачем-то стала складывать её вчетверо.

— Кость, — сказала она. — Ты чего кофе не заказал? Ты же выпить хотел.

— Черезова.

— Что.

— Черезова, я к тебе не кофе пить приехал.

Она подняла глаза.

Костя смотрел на неё через стол. Снял очки, протёр, надел. За эти пять минут — Аня видела — он из брата-айтишника, из брата-который-шутит превратился в кого-то другого; в человека, который знает Аню двадцать лет и вот сейчас понял, что её ускользнули из его наблюдения на две недели, а он не заметил.

— Черезова, — сказал он. — Что происходит?

Аня положила салфетку. Помолчала.

Она думала об этом всю неделю. Как рассказать. Что рассказать. Сколько правды выдержит человек — не любой, а Костя, — конкретно Костя; она знала брата очень хорошо. Костя был из тех, кто верил в логику, но не отказывал в существовании тому, что логике не поддавалось. Костя мог принять «странное» — если оно было упаковано в чётко очерченное «странное». Костя не мог принять «безумное». Значит, надо было упаковать безумное так, чтобы оно стало странным.

— Кость, — сказала Аня. — Я тебе расскажу, но не всё. Хорошо?

— Хорошо.

— И ты не будешь ни матери, ни Лёше, ни Димке. Хорошо?

— Хорошо.

— Обещай.

— Обещаю. Ну.

Аня набрала воздуху.

— Со мной кое-что случилось, — сказала она. — Не физически. В голове. — Она подумала. — Точнее — в голове это тоже физически, но не важно. Мне что-то… щёлкнуло. В марте. Я вдруг увидела свою жизнь со стороны. Полностью. Двадцать лет. И увидела, что я двадцать лет живу как под водой, не всплывая. И что если сейчас не всплыву — то никогда.

Костя слушал. Молча.

— Я не могу тебе рассказать, что именно случилось, — сказала Аня. — Потому что не поверишь. И потому что мне самой ещё сложно с этим. Но, Кость, поверь мне: я не в секте. Я не влюбилась. Я не сошла с ума. Я просто перестала — прятаться. Я хожу в бассейн. Я хожу в парк. Я хожу в… — она чуть замялась, — на занятия. Я по-другому ем. Не голодаю. Просто ем то, что мне помогает, и не ем то, что мне мешает. Я готовлюсь к сессии в первый раз в жизни как человек. И — что-то происходит.

— Что происходит?

— Я не знаю, как это назвать. — Аня посмотрела в окно, на трамвайные пути; трамвай как раз проезжал, освещённый, полупустой. — Меня стало больше. Не по объёму, — она усмехнулась, — а как-то по-другому. Меня стало больше в комнате. Больше в аудитории. Меня видно. И — Кость, — это оказалось не страшно. Всю жизнь я боялась, чтобы меня было видно. А теперь — не страшно.

Костя молчал долго. Потом сказал:

— Черезова, а мать почему такая нервная?

— Потому что она чувствует.

— Что?

— Что я меняюсь. И боится, что уйду.

— Куда уйдёшь?

— Не физически. Из семьи. — Аня посмотрела на брата. — Кость. Мы все — Черезовы — общаемся через еду. Ты помнишь. Бабушка командует «Анечке ещё». Мать варит и присылает. Мы за столом собираемся, и стол — это наше всё. А я перестаю. Я, конечно, не ухожу — я не собираюсь никуда уходить, — но я перестаю быть той, которую вы кормили. И это все чувствуют. Мать первая. Мать боится, что если я перестала быть «Анечкой, которой ещё», то я перестала быть — просто Анечкой.

— Ты — не перестала.

— Я знаю. Но ей надо это услышать. От меня. И, может быть, от вас.

Костя снял очки. Долго тёр переносицу. Потом надел.

— Черезова, — сказал он. — Знаешь, что.

— Что.

— Я приехал сюда, чтобы тебя откормить. У меня в сумке — я тебе покажу, — у меня в сумке две банки тушёнки, банка сгущёнки, пакет сухарей, банка варенья и от бабушки — рогалики. Она печёт до сих пор. По воскресеньям. Ты знаешь.

— Знаю.

— Я всё это привёз, потому что мать сказала: «ты её должен накормить, Кость, я на тебя надеюсь». И я думал — приеду, съедим тушёнку, посмеёмся, всё в порядке. А сейчас — сейчас я сижу, смотрю на тебя, и мне на самом деле хочется тебя не накормить, а обнять ещё раз. И, может, поплакать. Только я мужик, я не буду.

Аня улыбнулась.

— Плачь, Кость. Я никому не скажу.

— Не, — сказал Костя. — Не буду. Не заслужил я плакать. Ты же одна тут всё это делала.