18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Вставай! (страница 11)

18

— Что показать?

— Ну себя. Не буду говорить, чтобы не сглазить. Просто покажи. Ладно?

— Ладно, — сказала Аня.

Она понесла поднос к столу. Гречка, курица, огурец, компот. Всё это выглядело до странного мало. Аня села, взяла вилку и попробовала есть.

Она поймала себя на том, что ест медленно. Не потому что специально — а потому что не хотелось быстро. Не хотелось глотать. Хотелось — распробовать. Курица, оказалось, вкусная; тётя Нина её отварила с луком, и луковый вкус был отчётливый и лёгкий. Гречка — соленая, рассыпчатая. Огурец хрустел так громко, что Аня удивилась: она никогда не слышала, как она сама хрустит огурцом. И компот — компот пах абрикосами; настоящими, летними, тёплыми. Она ела двадцать минут. Всё съела до последней крошки, до последней капли компота.

И — впервые за много лет — встала из-за стола не с тем тяжёлым, оседающим внутрь ощущением «переел», а с другим: достаточно.

Достаточно. Слово выскочило в голове совершенно чётко, будто на бумажке. Достаточно. Не мало и не много. Ровно столько, сколько нужно. Она положила поднос на мойку. Тётя Нина издалека помахала ей рукой.

Вечером Аня, сидя на кровати, достала блокнот и написала на первой странице:

14 марта — начало.

22 марта — купила купальник, справка.

23 марта — 1-й раз в бассейне, 100 м.

24 марта — 2-й раз, 200 м с доской. Тренер Ирина, группа.

Она подумала. Потом добавила:

Не смотреть на бегунов. Не смотреть на пловцов. Слушать только своё дыхание.

Ниже, отступив строчку:

Достаточно.

Она закрыла блокнот и убрала его в тумбочку — на самое дно, под старую тетрадь по литературе, где Кристина точно не полезет. Кристина в блокноты чужие не лазала, конечно; но всё-таки надёжнее.

Кристина, сидя на своей кровати, красила ногти. Запах ацетона стоял тяжёлый.

— Черезова, — сказала Кристина, не отрываясь от мизинца, — а куда ты в семь утра уходишь, я не пойму.

Аня посмотрела на неё.

— В бассейн, — сказала она.

Кристина подняла глаза. Посмотрела. Полсекунды в её взгляде было — то же самое, что позавчера, беспокойство. Полсекунды. Потом она моргнула, вернулась к ногтю и сказала небрежно:

— Развлекайся. Только не утони.

— Не утону, — сказала Аня.

И это была правда. Утонуть она больше не боялась. Ни в бассейне «Дельфин», ни где-либо ещё. Ей теперь было — куда всплывать.

За окном моросил дождь. На часах — двадцать один сорок семь. Ноги у Ани гудели после тренировки; пятки в местах старых мозолей побаливали, а плечи — новые, — плечи ныли той особой, тёплой, живой ноющей болью, какой ноют мышцы, которые впервые за двадцать лет что-то сделали и обнаружили, что могут. Аня легла на кровать, натянула одеяло, закрыла глаза.

И подумала о своей руке. Той, которой она перехватит через триста семьдесят четыре дня руку с пистолетом.

Рука пока была слабая.

Но — уже не совсем та.

Глава 5. Инна Валерьевна

Апрель пришёл в Москву без предупреждения, как приходит гость, которого не ждали, но которому рады.

В одну ночь — в ночь на первое, — с крыш капало так, что Аня, лежавшая в темноте и слушавшая, подумала: это не апрель, это водопровод; и только к утру, увидев за окном тающие сосульки и первую свободную от снега лужу асфальта, поняла, что ошиблась. Первого апреля, в субботу, город вдруг стал пахнуть по-другому: не мокрой шерстью, не бензином, не солью, а чем-то живым — какой-то травинкой, каким-то намёком, каким-то ещё невидимым, но уже присутствующим будущим. Аня вышла на утреннюю ходьбу — теперь она ходила по три километра, три раза в неделю, в парк Дружбы, — и, дойдя до пруда, остановилась и постояла минут пять просто так. Смотрела на воду. Утка была на месте — та же, серая, деловая, — но теперь она плавала, а не переваливалась по льду; льда почти не осталось.

Апрель, — подумала Аня. — Уже.

Уже. Восемнадцать дней. Восемнадцать дней с того утра, когда она проснулась под жёлтым пятном и не могла шевелиться. Восемнадцать дней — казалось бы, ничего; а между тем в блокноте, спрятанном в тумбочке под тетрадью по литературе, уже было шесть записей:

14 марта — начало.

22 марта — купила купальник, справка.

23 марта — 1-й раз в бассейне, 100 м.

24 марта — 2-й раз, 200 м с доской. Тренер Ирина, группа.

28 марта — 350 м, из них 100 без доски.

31 марта — 500 м. Ирина сказала: "нормально".

Пятьсот метров. Двадцать длин. Аня плавала уже почти час без остановок. Плечи гудели постоянно — но тем ноющим, дружелюбным гулом, к которому она привыкла и который уже, кажется, была готова назвать своим. Ноги в парке шли легче. Дыхание — ровнее. Весы — Аня взвешивалась раз в неделю, по субботам, — весы упрямо стояли на ста двадцати одном; но Аня уже, кажется, начинала понимать, что тело меняется не по цифрам, а по ощущениям, а ощущения были — да. Штаны у бедра сидели чуть свободнее. Кофта «Уралмаш» уже не так плотно ложилась на плечи. По утрам, вставая с кровати, она вставала одним движением — раньше это было приседание в два приёма.

Мелочи. Всё — мелочи. Но каждая мелочь была шагом.

Первого апреля, в шесть вечера, Аня сидела в общаге и готовилась к семинару.

Семинар был у Инны Валерьевны — эстетика, тема «Прекрасное и возвышенное. Иммануил Кант, "Критика способности суждения", вторая часть». Аня открыла Канта — не электронный, а бумажный, потрёпанный, взятый в университетской библиотеке; она любила бумажные книги за то, что в них можно надписывать поля, и она надписывала, тонким карандашом, аккуратными пометками. Книжку кто-то читал до неё — на полях остались чужие подчёркивания синей ручкой; Аня не любила, когда в чужих книгах подчёркивают ручкой, но с этим ничего нельзя было поделать.

Она читала уже второй час.

Кант шёл тяжело. Кант всегда шёл тяжело, но обычно Аня читала его по диагонали, вылавливая цитаты, — сейчас же она читала внимательно, потому что после позапрошлой пары, после того «прежде чем рассуждать о прекрасном, начните с себя», — после этого что-то в ней замкнулось, и она поняла: если она хочет разговаривать с Инной Валерьевной на её языке, надо этот язык знать. Знать так, чтобы Инна Валерьевна не могла сделать вид, что не поняла. Знать до того уровня, до которого сама Инна Валерьевна себя не всегда доводит на лекциях; знать не по хрестоматии, а по тексту.

Возвышенное, писал Кант, отличается от прекрасного тем, что прекрасное имеет форму, а возвышенное — бесформенно. Прекрасное успокаивает — возвышенное потрясает. Прекрасное — это цветок; возвышенное — это буря. Прекрасное можно вписать в рамку — возвышенное разрывает рамку. Прекрасное нравится — возвышенное подавляет и одновременно возвышает. Возвышенное, писал Кант, есть то, что превосходит все меры чувственности; и человек, стоя перед возвышенным, — стоя перед звёздным небом, перед океаном, перед горой, — ощущает сначала свою малость, а потом, вдруг, — свою беспредельность; потому что в нём есть разум, а разум может помыслить всё, даже то, что превосходит всё.

Аня читала. Читала — и вдруг, на середине третьего часа, отложила карандаш и посмотрела в потолок.

Я — это возвышенное, — подумала она.

Мысль была такая нелепая, такая по-детски громкая, что Аня сама себе усмехнулась. Но мысль не уходила. Она сидела в голове ровно, аккуратно, и не собиралась. Я — Аня Черезова, сто двадцать один килограмм, третий курс, комната триста семнадцать, — я не имею формы. Я бесформенна. Меня нельзя вписать в рамку. Я — не цветок. Я — гора. Или буря. Или океан. Аня попробовала произнести это вслух — тихо, себе, — и от собственного голоса стало неловко.

Но неловко — не значит неправда.

Она открыла тетрадь. Написала в самом верху: «Прекрасное и возвышенное». И под этим — свои тезисы. Не заготовки для ответа, а — свои мысли; она давно не писала своих мыслей, обычно писала конспекты. Она написала: Кант противопоставляет прекрасное и возвышенное как разное отношение к форме. Прекрасное — то, что укладывается в границы восприятия. Возвышенное — то, что превосходит их. Но: превосходство ощущается как поражение — сначала. И только через поражение — как сила. Возвышенное не нравится в смысле «приятно»; возвышенное — переворачивает. И это, у Канта, тоже категория эстетики. То есть эстетика — это не только про красивое. Это про то, что делает с нами воспринимаемое.

Она перечитала.

И вспомнила Инну Валерьевну — не ту, что стояла перед аудиторией, а ту, что она заметила случайно, недели полторы назад, в кафе на Марксистской.

Аня зашла тогда за сэндвичем — она стала брать сэндвичи и салаты между парами, вместо столовки, потому что в столовке ей всё ещё было тяжело, — и, проходя мимо витринного окна, увидела за столиком Инну Валерьевну. Не одну. С девочкой лет пятнадцати. Тёмные волосы, забранные в неаккуратный хвост, худое, слишком худое лицо; острые ключицы, торчавшие из-под ворота свитера. Дочка. Аня замерла на секунду — не подслушивать, просто у неё замок в голове что-то щёлкнуло, — и посмотрела через стекло.

Инна Валерьевна не была той Инной Валерьевной. Не той, что на кафедре, — идеальной, отчеканенной, недосягаемой. Она сидела чуть сгорбившись, локти на столе, лицо было напряжённое, серое. Перед девочкой стояла тарелка с салатом. Девочка ковыряла его вилкой — брала листик, подносила ко рту, откладывала, брала следующий. Инна Валерьевна что-то говорила — Аня не слышала, но по губам угадывалось: «съешь. Ну съешь. Ну хотя бы этот кусочек». Девочка отвернулась. Смотрела в окно — прямо на Аню, — но не видела; её глаза смотрели сквозь Аню, сквозь стекло, сквозь Москву, — куда-то в такое место, где нет ни матерей, ни салатов, ни рёбер, торчащих из-под свитера. Аня отвернулась быстро, чтобы не встретиться взглядом. Пошла дальше по улице.