реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Тэцу то Сакура (страница 5)

18

Масатака слушал, кивал и шёл на тренировку.

Тренировка. Каждый день. Без исключений.

Отец после Окэхадзамы хромал — рана на ноге зажила плохо, оставив рубец и тянущую боль в сырую погоду. Но учить сына не перестал. Наоборот — стал жёстче. Будто понял чтото там, на склоне Окэхадзамы, в дожде и крови, и это понимание требовало передачи.

Утро начиналось с субури. Масатака выходил во двор, когда небо было ещё серым, брал боккэн — дубовый, тяжёлый, вытертый его ладонями до блеска — и начинал.

Триста ударов сверху вниз. Мэнути — удар в голову. Боккэн поднимается над головой, руки вытянуты, кончик клинка смотрит назад — и вниз, со всей силой, на уровень воображаемого лба. Не руками — бёдрами. Отец вбивал это в него до тех пор, пока у Масатаки не начало получаться само: сила рождается не в плечах, не в запястьях — в тандэн, точке ниже пупка, в центре тела. Оттуда — в бёдра. Из бёдер — в корпус. Из корпуса — в руки. Руки — только проводник. Меч — продолжение тела, а тело — продолжение земли.

Потом — двести ударов сбоку. Котэути — удар по запястью, по руке, держащей оружие. Быстрый, хлёсткий, без замаха. Отец говорил: если выбирать между красивым ударом и быстрым — выбирай быстрый. Мёртвым всё равно, красиво их убили или нет.

Потом — сто ударов снизу вверх. Доути — удар в корпус. Самый трудный: надо присесть, уйти под линию атаки противника и ударить снизу, в щель между нагрудником и набедренной защитой. Отец показывал: вот здесь, между пластинами до и кусадзури, есть зазор. Шнуры, которыми связаны пластины, перетираются. Лакировка трескается. Дешёвый доспех — а большинство доспехов в их армии были дешёвые — не держит удар в это место. Бей туда.

После субури — работа с яри. Копьё требовало другого тела: длинного, вытянутого, работающего как пружина. Отец вкапывал в землю столб, обматывал его соломой, и Масатака колол — час, два, пока соломенная обмотка не превращалась в лохмотья. Укол яри — это не тычок. Это шаг вперёд всем телом, вес переносится на переднюю ногу, древко скользит в ладонях, наконечник идёт по прямой — и обратно, быстро, пока противник не перехватил. Укол и возврат. Укол и возврат. Пока не станет так же естественно, как дыхание.

Отец учил его и другому. Тому, чему не учили в благородных школах, потому что благородные школы готовили к поединкам, а отец готовил к войне.

Кумиути — борьба в доспехах. Когда копьё сломано, меч потерян, и ты катишься по земле с другим человеком, и вся наука сводится к одному: воткнуть ему танто — короткий кинжал — в щель между шлемом и нагрудником. Или в подмышку. Или в глаз. Танто есть у каждого самурая — короткий, ладони в полторы длиной, для ближнего боя. Для того последнего мгновения, когда всё остальное не сработало.

Отец учил его падать. Падать в доспехах — это отдельная наука. Доспех японский — оёрой или домару — это не цельная железная скорлупа, как у западных рыцарей. Это набор пластин — железных, кожаных, лакированных — связанных шёлковым или кожаным шнуром. Он гибкий, он двигается с телом, но он тяжёлый — полный комплект весил от пятнадцати до двадцати пяти кин, около десятипятнадцати западных фунтов — и если упасть неправильно, можно сломать себе рёбра о собственный нагрудник.

Правильное падение: уходишь вбок, группируешься, перекат через плечо, вставай сразу. Не лежи. Лежащий самурай — мёртвый самурай. Вставай. Всегда вставай.

Масатака падал. Вставал. Падал. Вставал. Синяки не успевали заживать — под одними проступали новые, и его тело в тринадцать лет было сплошной картой в багровых и жёлтых разводах. Мать при виде этого поджимала губы, но молчала. Хотару, которой было девять, однажды спросила: «Брат, тебя бьют?» Масатака ответил: «Учат». Хотару сказала: «Я не вижу разницы». Масатака не нашёлся, что ответить. Хотару вообще говорила редко, но когда говорила — попадала точно.

Между тренировками — жизнь.

Жизнь в деревне Ёсида текла по ритму, который не менялся столетиями, привязанный к рисовому циклу так же крепко, как шнур к доспеху.

Первый месяц — сёгацу, Новый год. Главный праздник. Три дня деревня не работала. Ели моти — клейкие рисовые лепёшки, приготовленные в специальной ступе — усу — с помощью большого деревянного молота — кинэ. Один человек бьёт, другой переворачивает тесто мокрыми руками, и ритм должен быть точным, иначе молот попадёт по пальцам. Масатака бил, отец переворачивал. Потом наоборот. Готовые моти — белые, мягкие, тягучие — ели с бобовой пастой, или в супе одзони, или просто обжаренными на углях, с соевым соусом.

На притолоку вешали симэнава — верёвку из рисовой соломы, скрученную особым образом, с бумажными полоскамисидэ и подвешенными мандаринамидайдай. Симэнава означала границу между обычным и священным пространством — она отгоняла злых духов и приглашала благих ками. Ставили кадомацу — пару сосновых веток по бокам от входа, символ долголетия. Сосна — вечнозелёная, не умирающая зимой. Бамбук — гибкий, не ломающийся. Слива — цветущая первой, прежде всех. Вместе — сётикуба, «соснабамбукслива», три друга зимы, три символа стойкости.

Второйтретий месяц — подготовка полей. Починка бортиков, ремонт каналов, подведение воды. Тяжёлая, грязная, необходимая работа. Масатака стоял по колено в ледяной грязи и лопатой — нет, кува, мотыгой, изогнутой, на длинной ручке — подрезал стенки каналов, через которые вода поступала с реки на поля. Руки деревенели от холода. Спина ныла. Он думал о Юки — потому что в четырнадцать лет о ней он думал почти всегда — и это не помогало, но отвлекало.

Четвёртый месяц — проращивание рассады. Семена риса замачивали в воде, потом выкладывали на грядки, укрытые соломой, и ждали. Ожидание было мучительным: если весна холодная — ростки погибнут. Если слишком сырая — загниют. Масатака научился определять температуру воды в грядке пальцем — тёплая, как парное молоко, значит, хорошо. Холодная — плохо, надо добавить соломы сверху, утеплить.

Пятыйшестой месяц — тауэ, высадка рассады. Самая тяжёлая работа в году. Вся деревня — мужчины, женщины, дети, старики — в поле. Согнувшись, по колено в воде, ряд за рядом, пучок за пучком. Работали от рассвета до темноты. Пели — тауэута, песни посадки, протяжные, ритмичные, задающие темп. Масатака не пел — не умел, не любил, стеснялся — но ритм подхватывал телом: наклон, пучок, втыкай, шаг, наклон, пучок, втыкай, шаг.

В перерывах пили воду и ели онигири — рисовые шарики, слепленные руками, с начинкой из умэбоси или просто с солью, завёрнутые в лист бамбука. Масатака съедал по три за раз и мог бы съесть пять, но пять не давали — рис нужно беречь.

Шестой месяц — цую, сезон дождей. Мир становился серым, мокрым, тяжёлым. Дождь шёл неделями. Одежда не сохла. Стены дома отсыревали. Плесень ползла по всему — по стенам, по одежде, по еде. Мисо покрывался белым пушком, который мать соскребала ножом. Рис в мешкахтавара отсыревал и начинал пахнуть затхлостью. Масатака ненавидел цую — и одновременно знал, что без него рис не вырастет. Вода — это жизнь. Слишком много воды — тоже смерть. Баланс.

Но в цую были светлячки.

Хотаругари — «охота на светлячков». Не охота в настоящем смысле — никто их не убивал. Просто в тёплые вечера шестого месяца, когда дождь ненадолго стихал, над рисовыми полями поднимались тысячи крохотных огней — светлячкихотару, мерцающие зеленоватожёлтым, как искры, которые забыли погаснуть. Дети бегали по тропинкам между полями, ловили светлячков в ладони, сажали в бамбуковые клетки — маленькие, оплетённые тонкими полосками бамбука — и несли домой, и ставили у изголовья, и засыпали при живом мерцающем свете.

Масатаке было тринадцать, когда он последний раз ходил на хотаругари. Он был уже слишком взрослый для этого — или думал, что слишком взрослый, что в тринадцать лет одно и то же. Но Юки позвала. Она пришла к их дому вечером, после дождя, когда от земли поднимался пар и воздух был тёплым и густым, как суп.

— Пойдём, — сказала она.

— Куда?

— На поле. Светлячки.

— Мне тринадцать.

— И что?

— Светлячки — для детей.

Юки посмотрела на него тем взглядом, которого он уже научился остерегаться — прямым, немигающим, от которого хотелось отвести глаза и одновременно невозможно было отвести.

— Светлячки — для тех, кто умеет смотреть, — сказала она. — Если ты разучился — твоя беда.

Он пошёл. Конечно, пошёл. Куда она звала — он шёл. Это было сильнее гордости, сильнее возраста, сильнее всего, чему учил отец. Отец учил убивать. Юки учила — чему? Он не знал. Но шёл.

Они шли по тропинке между полями, босиком, и тёплая вода хлюпала под ногами, и Масатака чувствовал, как мягкая грязь продавливается между пальцами ног, и это было отвратительно и прекрасно одновременно. Лягушки орали — кваканье стояло стеной, оглушительное, истерическое, будто тысяча маленьких барабанов. Масатака знал, что лягушки — это хорошо: лягушки едят насекомых, которые едят рис. Нет лягушек — нет урожая.

Потом — светлячки.

Сначала один. Потом три. Потом — везде. Зеленоватые точки, поднимающиеся от воды, как пузыри, мерцающие с медленным, ленивым ритмом: вспышка — темнота — вспышка — темнота. Они отражались в воде рисового поля, и казалось, что звёзды упали в грязь — или что грязь поднялась к звёздам.