реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Тэцу то Сакура (страница 3)

18

Глава 2. Окэхадзама

Третий год Эйроку. Провинция Овари. Пятый месяц,

девятнадцатый день.

1560 год. Масатаке двенадцать лет.

Война пришла не с грохотом. Она пришла с гонцом.

Гонец был мальчишка, годом старше Масатаки, босой, в рваном косодэ, с вытаращенными глазами. Он прибежал в деревню утром, когда туман ещё лежал на рисовых полях, и его голос, визгливый от страха и возбуждения, разнёсся между домами, как крик чайки:

— Имагава идёт! Имагава идёт на Овари!

Имагава Ёсимото. Даймё — «великий господин» — провинции Суруга, одной из богатейших в восточной Японии. Масатака знал это имя, как знал имена всех опасных вещей: тайфунов, болезней, соседних кланов. Имагава был из тех правителей, которые происходили от древней аристократии — от самого дома Минамото, победителей в войне Гэмпэй триста лет назад. Он красил зубы в чёрный цвет — охагуро, обычай придворной знати — и белил лицо, и носил одежды на манер киотоских аристократов, и к нему обращались с церемонной вежливостью, которая в провинциальной Овари казалась чемто из другого мира.

И этот человек вёл двадцать пять тысяч воинов. На запад. Через Овари. К Киото.

Ода Нобунага, их господин, мог выставить от силы тричетыре тысячи.

Масатака запомнил то утро не потому, что понимал расстановку сил — он был двенадцатилетним мальчиком из деревни в тридцать два дома. Он запомнил его, потому что впервые увидел страх на лице отца.

Не тот страх, который отец испытывал перед боем — тот, по его словам, был привычен, как мозоль, и обращаться с ним он умел. Другой страх. Страх человека, который знает, что если их господин проиграет — а шансы были именно таковы — то их земля, их дом, их рис достанется чужим людям. И хорошо если только рис.

— Оставайся в доме, — сказал отец.

Он вытащил из ниши тати — тот самый, подписанный «Канэмицу». Снял промасленную ткань. Проверил клинок. Потом достал изпод пола свёрток — в нём был до, нагрудник, старый, плетёный из кожаных полос, скреплённых шнуром. Наручи котэ с нашитыми железными пластинками. Шлемдзингаса, плоский, конический, простой, без рогов и украшений — шлем пехотинца, не полководца. Поножисунэатэ. Копьё яри, составное — наконечник отдельно, древко отдельно, соединялись на месте.

Мать помогала ему одеваться. Молча. Руки не дрожали. Она завязывала шнуры до с той же сосредоточенностью, с которой перебирала рис, — методично, точно, до конца.

Хотару спала. Ей было восемь. Её не стали будить.

— Если через пять дней не вернусь, — сказал отец матери, — иди в Киёсу. К твоему брату. Бери детей. Меч оставь.

— Нет, — сказала мать.

— Что — нет?

— Меч не оставлю. Это наша кость.

Отец посмотрел на неё. Долго. Потом усмехнулся — впервые за утро.

— Ты всегда была упрямее меня.

Он не поцеловал её — в японских семьях этого периода физическая нежность на людях, даже при детях, считалась неприличной. Он просто положил руку ей на плечо — коротко, как кладут печать на документ — и убрал. Этого было достаточно.

Масатака проводил его до края деревни. Утренний туман стелился по рисовым полям, белый, густой, по колено. Отец шёл впереди, копьё на плече, и туман обтекал его ноги, и казалось, что он идёт по облакам.

— Отец.

Масахидэ обернулся.

— Я хочу с тобой.

— Нет.

— Почему?

— Потому что ты мне нужен здесь. Если придут чужие солдаты — бери мать, бери Хотару, уходи в лес. Не в горы — в лес. В горах ловят. В лесу теряют. Понял?

— Понял.

— Повтори.

— В лес. Не в горы. С матерью и Хотару.

Отец кивнул. Повернулся. Ушёл.

Масатака стоял на краю поля и смотрел, как фигура отца уменьшается, тает в тумане, и рядом с ней появляются другие фигуры — соседи, знакомые, мужчины из окрестных деревень, тоже с копьями на плечах, тоже в наспех надетых доспехах, все в одну сторону, на юговосток, туда, где собиралась армия Нобунаги.

Он стоял, пока последняя фигура не растворилась.

Потом пошёл к святилищу.

Юки была там. Она стояла у тории с метлой в руках и смотрела в ту же сторону, куда ушли мужчины. Её отец — старый каннуси Ясумаса — был слишком стар для ополчения, но он стоял перед хондэн на коленях и читал нориту, ритуальную молитву, обращаясь к ками святилища. Его голос — глухой, мерный, как течение воды — доносился до них обрывками. Масатака различил слова: «...защити... отврати... в мире и чистоте...»

— Мой отец сказал, что может не вернуться, — сказал Масатака.

— Мой отец сказал, что они все могут не вернуться, — сказала Юки.

Они помолчали. Гдето в деревне плакала женщина — не громко, не навзрыд, тихим, задушенным плачем, который страшнее крика.

— Юки.

— Что?

— Если... если всё станет плохо. Я приду за тобой. Мы уйдём в лес.

Она посмотрела на него. Двенадцатилетний мальчик, тощий, с разбитыми от тренировок костяшками, без оружия, без доспехов. Что он мог? Против двадцати пяти тысяч Имагавы — что он мог?

— Хорошо, — сказала Юки.

И это «хорошо» было не согласием, не благодарностью и не доверием. Это было чтото другое. Договор. Между двумя детьми, стоящими на пороге мира, в котором всё может закончиться к вечеру.

Прошло пять дней.

Пять дней Масатака жил в состоянии, которому не знал названия. Позже он узнает это слово — фуан, тревога, неопределённость, когда тело здесь, а ум — гдето за горизонтом, там, где решается то, что решается без тебя.

Он делал всё как обычно. Встал. Каша. Тренировка с боккэном — один, во дворе, потому что тренировать его было некому. Субури — махи мечом, триста раз, как учил отец. Правая рука сверху, левая снизу, хват крепкий, но не мёртвый, как держишь птицу: сожмёшь — задушишь, разожмёшь — улетит. Удар сверху вниз — мэн. Удар сбоку — котэ. Удар снизу вверх — до. Триста раз. Руки горят. Пот заливает глаза. Триста раз.

Потом — поле. Рис сам себя не вырастит. Пятый месяц — время высадки рассады. Тауэ — посадка риса. Рисовое поле — это не просто земля. Это залитая водой площадка, обнесённая глиняными валикамибортиками. Вода должна стоять ровно, на три пальца. Рассаду — пучки тонких зелёных ростков, выращенных заранее на грядках — берёшь в левую руку и правой втыкаешь в грязь, по тричетыре стебелька, на расстоянии ладони друг от друга. Ровными рядами. Согнувшись. Часами. Мать работала рядом, и Хотару — девочка восьми лет, по колено в воде, с грязью на лице и руках. Никто не жаловался. Жаловаться было некому.

На третий день к святилищу пришла делегация деревенских женщин — просить каннуси Ясумасу провести обряд. Старик провёл хараэ — ритуальное очищение, размахивая ветвью священного дерева сакаки, украшенной полосками белой бумаги — сидэ, и читая нориту, и женщины стояли на коленях с закрытыми глазами, и некоторые плакали.

Масатака стоял в стороне и смотрел. Юки стояла рядом с отцом, в белом одеянии помощницы — мико, храмовой жрицы. Она держала поднос с подношениями: рис, соль, вода, ветка сакаки. Её лицо было неподвижно. Но когда она повернула голову и встретила его взгляд, он увидел в её глазах то же самое, что чувствовал сам.

На шестой день отец вернулся.

Масатака увидел его с порога дома — фигуру на дороге, прихрамывающую, с копьём, которое служило ему теперь костылём. За ним шли другие — не все. Масатака быстро пересчитал. Из одиннадцати мужчин, ушедших из деревни, вернулись восемь. Девятый — Горобэй, сосед справа — шёл, поддерживаемый двумя товарищами, и левая рука его висела плетью, обёрнутая окровавленной тряпкой.

Мать выбежала навстречу. Остановилась в трёх шагах. Поклонилась — глубоко, в пояс, как кланяются вернувшемуся господину. Потом выпрямилась и сказала:

— Горячая вода готова. Рис тоже. Садись.

Ни слёз. Ни объятий. Радость была — Масатака видел, как у матери подрагивали пальцы — но она осталась внутри, не выплеснувшись, как вода, удержанная бортиком рисового поля.

Отец сел у очага. Мать принесла воду, ткань, мазь из листьев юкинуки — какоето деревенское снадобье, в которое Масатака никогда не верил, но которое почемуто работало. Левая нога отца была рассечена — не глубоко, но грязно, земля попала в рану, и края опухли.

— Ерунда, — сказал отец. — Нагината. Скользнула по сунэатэ, достала ниже. Кость цела.

— Ешь, — сказала мать.

Он ел. Рис — белый, чистый, не каша, а настоящий варёный рис, мэси, который мать готовила только по особым случаям, потому что на кашу риса уходило меньше. Мисосуп с дайконом. Маринованные огурцы — цукэмоно, выдержанные в рисовых отрубях. Масатака смотрел, как отец ест — жадно, быстро, как едят люди, которые несколько дней не видели горячего — и не решался спросить.

Хотару спросила первой.

— Отец, мы победили?

Масахидэ поднял голову. Посмотрел на дочь. Потом на сына. Потом в огонь.