реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Тэцу то Сакура (страница 2)

18

Это было непохоже на школы, о которых рассказывали бродячие воины, иногда забредавшие в деревню. Те говорили о великих рю — боевых школах, передававших традицию от мастера к ученику: Катори Синторю, основанная двести лет назад, с её ката — заученными боевыми формами, отточенными поколениями мастеров до совершенства. Касимарю. Нэнрю. У каждой — свои секретные приёмы, свои свитки с наставлениями, свои ритуалы посвящения. Красиво. Далеко. Не для таких, как они.

Отец учил другому. Бить снизу в пах, потому что на большинстве дешёвых доспехов подол кусадзури — свисающие пластины, защищающие бёдра — был короток и плохо прикрывал промежность. Хватать противника за кувагата — рога на шлеме, если они есть — и тянуть вбок, выворачивая шею, потому что шейные позвонки хрупкие. Падать правильно, группируясь, потому что земля на рисовом поле мягкая от воды, но под водой камни, и если упасть плашмя — выбьешь из себя весь воздух и не встанешь вовремя, и тогда тебя добьют.

Ещё он учил его обращаться с яри — копьём. Длинным, в два с половинойтри человеческих роста, с прямым обоюдоострым наконечником. Яри было основным оружием пехотного боя, не катана, вопреки тому, что рассказывали сказители. Катана — для ближней схватки, когда строй уже сломан и всё перемешалось. А до этого — яри. Бей. Коли. Отбивай. Отходи. Снова бей.

— Красиво умирать не надо, — говорил отец. — Надо некрасиво жить.

Масатака запомнил. Потом, правда, обнаружил, что жизнь не всегда давала выбирать.

По вечерам, если не было работы в поле — а работа была почти всегда, кроме зимних месяцев — отец рассказывал.

Они сидели у ирори — открытого очага в центре комнаты, квадратной ямы в полу, заполненной песком и углями. Над ирори на цепи висел чайник с водой — дзидзайкаги, крюк с регулируемой высотой. Дым уходил вверх, в отверстие в крыше, но не весь — часть оставалась, и глаза слезились, и одежда пахла дымом всегда, у всех, это был запах жизни, запах дома.

Отец рассказывал о битве при Адзукидзаке, где он дрался в ополчении Оды Нобухидэ — отца нынешнего молодого господина Нобунаги. О том, как выглядит человек, которому нагината — длинный изогнутый клинок на древке, «косящий меч», оружие монаховвоинов и старой аристократии — рассекла бедро до кости. О том, как пахнет поле после боя. Сладковато. Тошнотворно. Железо и чтото ещё, чему нет названия. И этот запах не отстирывается от одежды неделями, даже если бить её о камни в реке.

— Зачем ты мне это рассказываешь? — спросил однажды Масатака.

Ему было одиннадцать. Он сидел у очага, обняв колени, и отблески углей плясали на его лице.

— Чтобы ты не мечтал о войне, — ответил отец. Помолчал. Подбросил щепку в огонь. — Мечтающие о войне умирают первыми. Они бегут вперёд. А бежать надо туда, куда нужно.

— А куда нужно?

Отец посмотрел на него. Долго. Потом сказал:

— Туда, где ты ещё можешь быть полезен.

Масатака не был уверен, что понимает. Но кивнул, потому что отцу не кивать было нельзя.

А на холме, за деревней, стояло святилище.

Маленькое, как всё в их мире. Двое тории — ворот из двух столбов и двух перекладин, выкрашенных когдато киноварью, теперь облезших до серого дерева. За ними — дорожка из утоптанной земли, по бокам две каменных лисыкицунэ, покровительницы Инари, божества риса и плодородия. Лисы были старые, поросшие мхом, с отколотыми ушами. Одна держала в пасти ключ — символ рисового амбара. У другой из пасти когдато торчал свиток, но он давно выкрошился, и теперь лиса просто скалилась в пустоту.

За лисами — хайдэн, зал для молитвы: открытая площадка с навесом, где прихожане хлопали в ладоши, кланялись и бросали монету — если монета была — в деревянный ящик с решёткой. Дальше, за ним, — хондэн, «главный зал», крохотное закрытое строение, куда входил только священнослужитель. Внутри, на полке, стояло медное зеркало — синтай, «тело бога», священный предмет, в котором обитал дух ками. Зеркало было тёмным от времени и ничего не отражало.

Каннуси — жрец святилища — был старик по имени Фудзиварано Ясумаса. Высокий, сухой, с длинной седой бородой и голосом, который звучал так, будто шёл изпод земли. Он носил белое облачение — дзёэ — и высокую чёрную шапкуэбоси, которая делала его похожим на цаплю. Он знал наизусть все нориту — ритуальные синтоистские молитвы — и мог читать их часами, мерным распевным голосом, от которого Масатаку клонило в сон. Он был вдовцом. Его жена умерла три года назад, оставив ему дочь.

Масатака поднимался к святилищу после тренировок — грязный, в синяках от боккэна, с гудящими от усталости руками — и садился на каменную ступень у хайдэн. Отсюда была видна вся долина: рисовые поля, нарезанные ровными прямоугольниками, серебряная лента реки, и дальше — горы, синие, размытые дымкой, бесконечные. В ясный день на западе можно было различить крыши замка Киёсу, а точнее — блеск его сятихоко, золотой рыбыоберега на коньке крыши.

— Ты опять пришёл с кровью на руках, — сказала Юки.

Ей было одиннадцать. Тонкая, как бамбуковый побег, с вечно растрёпанными волосами — мать умерла, и некому было учить её собирать причёску правильно, подвязывая шнурком, как делали девочки в городе. Она стояла с метлой из связанных веток хахаки — подметать двор святилища каждое утро и каждый вечер было её обязанностью, частью ритуальной чистоты, которую синтоизм ставил выше любой молитвы. Чисто — значит, ками доволен. Грязно — значит, порча, кэгарэ, осквернение, беда.

Юки подметала двор с упорством, которое Масатака находил одновременно восхитительным и немного пугающим. Как будто от чистоты этих камней зависело чтото большее, чем просто порядок.

— Это не кровь, — сказал он, пряча руки за спину. — Это сок от ягод.

— Ягоды не растут на костяшках, — сказала Юки.

Она отложила метлу, присела рядом с ним на ступень и взяла его руку — просто, как берут вещь — и стала обтирать разбитые пальцы краем рукава своего косодэ. Косодэ — «малый рукав», повседневная одежда, в отличие от парадных одеяний с длинными, до земли, рукавами, которые носили аристократки в Киото. Ткань её косодэ была конопляной, выцветшей, многократно стиранной до мягкости тряпки. Не шёлковой. Шёлк в их мире был так же далёк, как луна.

— Больно? — спросила она.

— Нет, — соврал он.

Она подняла глаза. Тёмные, с рыжими крапинками у зрачков — он заметил это именно тогда, в тот вечер, в том свете. Солнце садилось, и всё было медным: её лицо, камни двора, облезлые тории, мшистые морды каменных лис. И она улыбнулась — не широко, не открыто, чутьчуть, одними уголками губ.

— Врёшь, — сказала она и продолжила вытирать кровь.

Масатака много лет спустя будет пытаться определить момент, когда он полюбил Юки.

Была ли это та самая минута? Или раньше — когда они вместе прятались от дождя под карнизом хондэн, и она рассказывала ему историю о боге Сусаноо, изгнанном с небес, который спустился в провинцию Идзумо и встретил старика со старухой, плакавших над дочерью, потому что восьмиглавый змей Яматано Ороти приходил каждый год и пожирал по одной из их дочерей, и это была последняя. И Сусаноо убил змея, напоив его восемью бочками сакэ — по одной на каждую голову — и нашёл в хвосте чудесный меч Кусанаги. Юки рассказывала, и её голос путался с шумом дождя, и Масатака слушал не столько историю, сколько голос.

Или ещё позже — когда ей исполнилось четырнадцать и она впервые пришла на праздник ОБон, день поминовения усопших, в середине седьмого месяца, когда по всей Японии зажигали огни на кладбищах, чтобы души умерших нашли дорогу домой. Она пришла в новом юката — лёгком летнем кимоно из хлопка, синем с белыми хризантемами, — с заколкой в волосах. Простой, деревянной, вырезанной в форме стрекозы — стрекозатомбо считалась символом удачи воина, потому что летает только вперёд, никогда не отступая. Юки, конечно, не думала об этом, выбирая заколку. Или думала? Масатака не знал. Он вообще не смог выговорить ни слова, когда увидел её в тот вечер, и стоял столбом, и сестра Хотару дёргала его за рукав и спрашивала, что с ним, а он не мог ответить, потому что всё, что он знал о мире, внезапно перестало работать.

Он так и не решил, когда это началось. Любовь, как ему казалось, не имела начала — она всегда была, как звук какехи во дворе: настолько привычная, что замечаешь только когда она замолкает.

Однажды, в конце того же года, Масатака нашёл на каменной ступени святилища — на том самом месте, где он обычно сидел — обрывок васи, тонкой рисовой бумаги, придавленный камешком. На бумаге тушью, почерком неровным, ученическим, но живым, было написано стихотворение. Пять строк. Тридцать один слог — пять, семь, пять, семь, семь. Вака — классический японский стих, древняя форма, которой писали при дворе ещё во времена, когда Киото звался Хэйаном.

Масатака разобрал не всё. Часть знаков была ему незнакома. Но общий смысл он уловил:

Первую песню

прослушав рассеянно...

соловейкамышовка

запоёт ли снова

в рассветный час весны?

Он не понял, о чём это. О птице? О весне? О чёмто ещё, до чего он не дотягивался?

Он сохранил бумагу. Сложил вчетверо, засунул за пазуху. Через двадцать лет, когда одежда истлеет и сменится десять раз, он перепишет эти строки по памяти на новый лист. И снова сложит. И снова спрячет.