реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Тэцу то Сакура (страница 1)

18

Сергей Галактионов

Тэцу то Сакура

Звон колоколов храма Гион звучит эхом бренности всего сущего. Цветы на деревьях сара возвещают своим увяданием, что процветание не вечно. Гордецы не пребудут долго, они — лишь сон в весеннюю ночь. Могучие воины тоже канут в небытие, они — точно пыль перед лицом ветра.

— «Хэйкэ-моногатари» («Повесть о доме Тайра»), XIII век.

Тэцу то Сакура — «Железо и Сакура»

Исторический роман. Эпоха Сэнгоку, 1560–1582

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВЕСНА

Глава 1. Тати

Одиннадцатый год Тэмбун. Провинция Овари. Пятый месяц.

1548 год. За двенадцать лет до битвы при Окэхадзама.

Масатака родился в час Тигра, в ту ночь, когда молния расколола старую криптомерию у ворот святилища Инари.

Так, по крайней мере, рассказывала мать, и Масатака не знал, правда ли это, потому что мать любила красивые истории больше, чем правдивые. Но дерево он видел сам — почерневший расщеплённый ствол, в трещину которого деревенские дети засовывали палочки и божьих коровок, — и потому не спорил.

Деревня Ёсида стояла в трёх ри к северу от Нагоя — это примерно двенадцать тё рисовых полей, зажатых между холмом и рекой. Ри — старая мера пути, около четырёх вёрст; тё — мера площади, чуть меньше гектара. Тридцать два дома, крытых соломойкаябуки — связанными снопами серебристой мискантовой травы, которую перестилали каждые пятнадцатьдвадцать лет всей деревней. Стена леса за ними, и тишина — такая тишина, которая бывает только в местах, которые история ещё не заметила.

Дом Исикава стоял у восточного края деревни, отличаясь от крестьянских дворов только одним: над входом, в нише, завёрнутый в промасленную ткань, лежал меч.

Не катана — катана появится позже, когда кузнецы провинции Мино наводнят рынки клинками для бесконечных войн. Это был тати — старый длинный меч с глубоким изгибом, который носили лезвием вниз, подвешенным к поясу, в отличие от катаны, которую засовывали за пояс лезвием вверх. Оплётка рукояти была стёрта до голой кожи ската, заменявшей дерево для лучшего хвата. Меч деда, и деда деда, и чьегото деда до них. Клинок был подписан — «Канэмицу», мастер из Бидзэн, — но Масатака узнал об этом много позже, когда научился читать. В детстве меч был просто тяжёлой, холодной, страшной вещью, которую отец снимал с полки два раза в год: на Новый год и в день осеннего равноденствия.

Ритуал был всегда одинаков. Отец расстилал на полу кусок чистой ткани. Разворачивал промасленную обёртку. Клал меч. Вынимал из ножен — медленно, левой рукой придерживая устье, правой за рукоять, и клинок выходил с тихим шелестящим звуком, который Масатака ни с чем не мог сравнить. Потом отец брал лист рисовой бумаги нугуигами, мягкой, почти невесомой, и стирал с клинка старое масло. Наносил новое — тёдзиабура, масло с ароматом гвоздики, приготовленное на основе очищенного растительного жира. Запах гвоздики потом стоял в доме до вечера, и мать морщилась, а Масатака вдыхал его и думал о вещах, для которых у него ещё не было слов.

— Это наша кость, — говорил отец, заворачивая меч обратно. — Без этого мы — земля. С этим мы — люди.

Масатака тогда не понимал, что отец имел в виду. Позже — понял.

Отец, Исикава Масахидэ, был невысокий, жилистый человек с выдубленным солнцем лицом и руками, которые одинаково привычно ложились и на рукоять меча, и на рукоять мотыги. Таких, как он, в Овари были тысячи. Дзидзамураи — «земельные самураи», полувоины, полукрестьяне. Достаточно знатные, чтобы иметь право носить два меча — дайсё, «большой и малый», длинный и короткий клинок вместе. Но достаточно бедные, чтобы самим месить босыми ногами глину рисового поля в пятом месяце, когда надо было высаживать рассаду.

Их надел составлял три тан — около трёх тысяч квадратных шагов, если мерить привычной мерой. Этого хватало, чтобы не голодать в хороший год. В плохой год — рис заканчивался к третьему месяцу, и тогда ели кашу из проса, варёный корень лотоса, а иногда и кору. Масатака помнил один такой год — ему было шесть — когда сестра Хотару, которой не исполнилось и двух, кричала от голода ночи напролёт, и мать ходила по деревне, выпрашивая у соседей горсть бобов, и возвращалась с пустыми руками, потому что у соседей тоже не было ничего.

Мать, ОФуми, происходила из семьи торговца тканями в Киёсу — замковом городе, резиденции клана Ода. «О» перед именем — вежливая приставка, которую добавляли к именам женщин. Она была грамотна, что для жены дзидзамурая из глухой деревни было почти неприлично. Она умела писать не только хираганой — округлым слоговым письмом для повседневных нужд — но и знала несколько десятков иероглифов, что позволяло ей читать простые письма и вести хозяйственные записи. Она никогда не переставала жалеть о переезде в деревню, хотя жаловалась тихо, как и подобало жене воина: дверьми не хлопала, голоса не повышала. Только иногда, перебирая рис для вечерней каши — высыпала зёрна из соломенного мешкатавара на деревянный поднос и выбирала камешки, по одному, пальцами, — замирала с горстью зёрен в ладони и смотрела в стену. И в такие минуты Масатака научился не задавать вопросов.

Сестру звали Хотару — «Светлячок». Отец назвал её так, потому что она родилась в шестом месяце, в сезон светлячков, когда рисовые поля мерцают сотнями крохотных огней. Хотару была младше Масатаки на четыре года и обладала той особенной тихой цепкостью, которая бывает у детей, рано научившихся не мешать взрослым. Она ходила за матерью тенью. Говорила мало. Слушала — всегда.

Утро начиналось до рассвета.

Масатака просыпался на футоне — тонком матрасе, набитом хлопковой ватой у тех, кто побогаче, и соломой у таких, как они. Футон расстилали на полу вечером и убирали утром — комната была одна, она же спальня, она же столовая, она же всё. Рядом сопела Хотару, свернувшись, как креветка, подтянув колени к подбородку. Изза перегородки — тонкой стенки из бамбуковых реек, оклеенных бумагой — слышалось дыхание родителей.

Первым, что он слышал после пробуждения, был звук какехи — бамбукового жёлоба для воды, устроенного во дворе. Вода из горного ручья текла по бамбуковой трубке, наполняла полый отрезок бамбука, закреплённый на оси, и когда он наполнялся — перевешивался, выливал воду и ударялся о камень. Тук. Пауза. Тук. Пауза. Этот звук был голосом дома. Масатака будет помнить его всю жизнь. На поле боя при Анэгаве, по пояс в красной от крови воде, он услышит стук бамбука — и на мгновение окажется дома, и это мгновение спасёт ему рассудок. Но до Анэгавы ещё далеко.

Он поднимался, складывал футон, убирал в стенной шкаф — осиирэ, нишу в стене с раздвижными дверцами. Шёл к колодцу. Умывался. Вода в четвёртомпятом месяце была ещё холодной, и он стискивал зубы, плеская её в лицо, и кожа горела, и это было хорошо — это значило, что он живой и день начался.

Завтрак. Каю — жидкая рисовая каша, сваренная в пропорции один к пяти: одна часть риса, пять частей воды. Масатака навсегда запомнит этот вкус — пресный, водянистый, чуть сладковатый. Иногда мать клала в кашу умэбоси — маленькие солёные сливы, сморщенные и красные, такие кислые, что от них сводило скулы. Иногда — кусочек дайкона, белой длинной редьки, натёртой и подсоленной. Мясо в деревне не ели. Не из принципа, хотя буддийский запрет на убийство живых существ — сэссё кинси — был удобным объяснением. Просто скотину берегли для работы в поле. Корову, тянущую плуг, никто в здравом уме резать не стал бы. Рыбу — когда везло, когда сосед приносил с реки связку айю — мелкой серебристой форели, которую жарили на углях, нанизав на бамбуковые палочки, и ели с солью, обсасывая каждую косточку.

Приправой ко всему служил мисо — густая паста из перебродивших соевых бобов, краснобурая, солёная до рези на губах. Мисо варился в каждом доме и был у каждой хозяйки свой: мать делала из ячменя, соседка — из одних бобов, а в замковом городе, говорили, готовили белый мисо, нежный и сладковатый, который здесь никто никогда не пробовал.

Масатака до пятнадцати лет не знал вкуса мирин — сладкого рисового вина, которое в Киото лили в еду без счёта. Не знал вкуса тофу — соевого творога, который делали в городах. Не знал вкуса моти — клейких рисовых лепёшек, которые ел только на Новый год, и то не каждый.

Он вырос на каше, соли и мисо. И когда через много лет, в замке Адзути, ему подадут красный лакированный поднос с семью переменами блюд — рис, суп, три вида рыбы, маринованные овощи, бульон из морских водорослей — он будет есть молча, аккуратно, не показывая ни удивления, ни удовольствия, потому что к тому времени уже научится главному искусству самурая: не показывать ничего.

После завтрака — тренировка.

Отец учил его не кэндзюцу — «искусству меча», как это называли в додзё, тренировочных залах замковых городов. Отец учил его выживать.

— Дуэль — это роскошь, — говорил Масахидэ, ставя двенадцатилетнего сына напротив себя с деревянным боккэном в руках. Боккэн — тренировочный меч из дуба или бука, по форме и весу повторяющий настоящий клинок. Хороший удар боккэном ломал кости. Плохой — оставлял синяки размером с кулак. — Дуэль — это когда у тебя есть время выбрать, как умереть. В бою такого времени нет. В бою ты или убил — или лёг. Бей первым. Бей в горло. Не думай о красоте.