Сергей Галактионов – Школа на грани миров (страница 12)
— Таня, — прошептал Максим. — Температура?
Таня достала термометр. Подождала.
— 16.8. На шесть градусов ниже нормы.
— Это много?
— Это как открытый холодильник. Без холодильника.
Вова шёл впереди, ведя фонариком по стенам. Его штормило так, что он покачивался, но не останавливался. Шаг, шаг, шаг — как на ринге, когда пропустил удар и всё плывёт, но нужно стоять.
— Здесь, — сказал он.
Остановился у стены — левой, третья секция от двери. Обычная стена. Бетон, штукатурка, серая краска. Ничего особенного.
Вова положил ладонь на стену.
— Тёплая, — сказал он. — И... пульсирует. Чувствуете?
Максим положил руку рядом. Секунду — ничего. Потом — да. Едва заметная вибрация, как будто за стеной работал мотор. Или билось сердце.
— Я чувствую, — сказал он. — Что-то за ней есть.
Соня подошла, приложила ухо к стене. Закрыла глаза. Слушала.
— Шёпот, — сказала она через полминуты. — Не слова. Но... шёпот. Как будто множество голосов говорят одновременно, очень тихо, и ни одного не разобрать.
Марина стояла в пяти шагах позади. Её лицо было абсолютно белым, как лист бумаги. Губы двигались — беззвучно, как тогда, в библиотеке.
— Марина? — Вова, не оборачиваясь. — Ты с нами?
— Да, — прошептала она. — Оно... оно говорит «добро пожаловать». Оно... радо.
Холодок прошёл по спинам — у всех, одновременно, как волна.
— Ломаем стену, — сказал Максим. — Сейчас. Пока оно не начало.
Максим бил первым.
Арматура в его руках — метровый стальной прут, покрытый бурыми пятнами ржавчины и пахнущий полынью — врезалась в стену с хрустом, от которого посыпалась штукатурка. Удар. Ещё удар. Третий. Штукатурка отваливалась кусками, под ней — кирпич, старый, рыжий, крошащийся.
Вова ударил рядом — своим прутом, сильнее, точнее. Руки самбиста, привыкшие к нагрузке. Кирпич треснул.
Пыль. Грохот. Эхо — и эхо было неправильным. Слишком длинным, слишком гулким, как будто за стеной — не комната, а пещера.
Ещё удар. Ещё. Кирпич раскрошился, и в стене — дыра. Маленькая, с кулак. Из неё — воздух. Тёплый, влажный, пахнущий чем-то сладким и тошнотворным. И — темнота. Абсолютная, плотная, как вата.
Максим посветил фонариком в дыру.
За стеной была комната.
Она не могла быть здесь. На плане этажа — сплошная стена, за ней — переход между корпусами. Никакой комнаты. Но она была — небольшая, метров двадцать, с низким потолком и стенами, покрытыми... узорами. Бурыми, тёмно-красными, нанесёнными не краской — чем-то другим. Чем-то, что при свете фонаря блестело мокрым.
— Кровь, — сказала Таня. Голос — ровный, учёный, но под ровностью — дрожь. — Это... похоже на кровь. Окислившуюся. Старую.
В центре комнаты — воронка. Не физическая — не дыра в полу. Визуальная: точка, в которой свет фонаря тонул и не возвращался. Как будто кто-то вырезал кусок пространства и заменил его чернотой. Из воронки — шёпот. Тот самый, который Соня слышала через стену. Только теперь — громче. Отчётливее. Почти — слова.
— Якорь, — сказала Соня. — Воронка — это якорь. К нему привязан дух.
Максим расширил дыру. Ещё удары, ещё кирпичи — и проход стал достаточным, чтобы пролезть.
— Я первый, — сказал Максим.
— Нет, — сказал Вова. — Вместе.
Они полезли. Максим — с арматурой. Вова — с прутом. Таня — с пульверизатором и бутылкой. Соня — с трубой и книгой под мышкой. Люда — с тетрадью, прижатой к груди, губы шевелятся — заговор наготове. Марина — последняя, белая, как мел, дыхание частое, но идёт, не останавливается.
Комната вблизи была хуже, чем через дыру.
Узоры на стенах — не абстрактные. Лица. Десятки лиц, нарисованных чем-то бурым — кровью? — с открытыми ртами, выпученными глазами, искажёнными криком. Каждое лицо — другое. Каждое — узнаваемо-человеческое. Каждое — застыло в момент ужаса.
— Господи, — прошептала Люда.
— Это его жертвы, — сказала Соня. Голос — мягкий, книжный, но сейчас — сухой, как пергамент. — В книге сказано: Пожиратель хранит образы тех, кого поглотил. На стенах своего логова. Как... трофеи.
Воронка в центре — ближе, чернее, голоднее. Шёпот — не шёпот уже. Голоса. Множество голосов, говорящих одновременно, перебивающих друг друга, и в каждом — нотка, которую ты где-то слышал, кого-то знал, что-то помнил.
И тогда — каждый из них услышал своё.
Максим услышал отца.
Не нынешнего — опухшего, красноглазого, пахнущего перегаром, сидящего перед телевизором в три часа дня. Прежнего. Того, каким отец был, когда Максиму было шесть: высокий, сильный, с мячом в руках, пахнущий газоном и потом, и его голос — густой, уверенный, голос человека, который знает, куда бежит.
— Максим. Ты такой же, как я. Ты бежишь, но не убежишь. Ты сильный, но это не поможет. Ты бесполезен. Как я. Как я. Как я...
Голос зацикливался, повторялся, и с каждым повтором — ближе, громче, теплее. Как будто отец стоял за плечом. Как будто отец дышал в ухо.
Максим стиснул арматуру. Руки вспотели. Сердце — как мяч, которым бьют о стену: бум, бум, бум.
Соня услышала другое.
Голос — безликий, спокойный, читающий вслух. Как аудиокнига. Текст — знакомый, из любимой книги, из «Мастера и Маргариты», глава про бал. Только слова — другие. Знакомый ритм, знакомая мелодия, но слова — чёрные, тяжёлые, как камни:
— «...и она шла по лестнице, которая никогда не кончалась, и двери были закрыты, и ключей не было, и не будет, и ты никогда не выберешься, потому что книги — это ложь, и знания — это ложь, и ты — ложь, и ничего нет, ничего, ничего...»
Соня закрыла глаза. Сжала трубу. «Это не настоящее, — подумала она. — Это имитация. Оно берёт то, что я люблю, и отравляет. Не слушай. Не слушай».
Таня Соколова — ничего. Тишина. Но тишина — неестественная, как в вакууме. Ни звука. Ни мысли. Как будто кто-то выключил мозг. Она стояла с пульверизатором в руке и не могла вспомнить, зачем пришла. Зачем она здесь. Что она делает. Кто она.
Пустота. Хуже крика, хуже шёпота — пустота. Пожиратель забирал не мысли — он забирал СПОСОБНОСТЬ думать.
Люда — бабушкин голос. Нежный, тёплый, пахнущий травами и пирогами:
— Людочка. Иди ко мне. Здесь тепло. Здесь хорошо. Не бойся, девочка. Бабушка рядом. Бабушка всегда рядом...
Люда закусила губу до крови. Бабушка умерла. Бабушка не может звать. Бабушка не может говорить. Это — не бабушка. Это — ОНО, надевшее бабушкин голос, как маску, и скалящееся за ней.
Вова — тишину.
Абсолютную. Полную. Как будто мир выключили. Ни гул труб, ни шёпот, ни дыхание — ничего. Как будто он остался один во всей вселенной, и вселенная — пустая, холодная, бесконечная.
Для Вовы, который жил звуками леса, пением птиц, мурлыканьем кота, криком вороны за окном — тишина была страшнее любого крика. Потому что тишина — это смерть. Это мир, из которого ушла жизнь.
Он стоял, и мир молчал, и в этом молчании было что-то, что тянуло вниз, вниз, вниз — в воронку, в черноту, в ничто.
И Марина — Марина услышала маму.
Не голос из соседней комнаты. Маму — здесь, рядом, так близко, что можно почувствовать запах маминых духов (ландыш, дешёвый, из аптеки, но для Марины — лучший запах в мире). Мамин голос — ласковый, тёплый, обволакивающий:
— Мариночка. Солнышко. Иди сюда. Здесь безопасно. Здесь никто не обидит. Здесь не нужно бояться. Иди, маленькая. Иди...
И Марина — сделала шаг. Один. К воронке.
Вова увидел это первым.
Не глазами — он был в тишине, мир был мёртвым, глаза не работали. Он увидел ДВИЖЕНИЕ. Боковым чувством, которое не имело названия в учебниках — тем самым, которое кричало «штормит» перед грозой, которое заставляло его руки двигаться раньше мысли на татами.
Марина шагнула к воронке. Ещё шаг. Руки протянуты, лицо — мечтательное, как у лунатика. Глаза открыты, но — пустые. Не её. Чужие глаза в её лице.