Сергей Галактионов – Перерождённая в злодейку: Хроники баронессы (страница 9)
— Я подозревала.
— Четыре года подозревала — и никому не сказала?
— Кому говорить? Кто бы мне поверил? Кто бы вообще меня выслушал?
Голос Клеманс не дрогнул. Он был ровным — ровным, как озеро, под которым двадцать саженей чёрной воды.
Лиза взяла её за руку. Клеманс вздрогнула — прикосновение было непривычным, — но не отдёрнула.
— Я слушаю, — сказала Лиза. — Теперь — я слушаю. И буду слушать. Всегда.
Клеманс сжала её пальцы. Крепко. Так крепко, что обожжённая кожа вспыхнула болью — но Лиза не отняла руку.
— Что ты хочешь от меня? — спросила Клеманс.
— Будь моими глазами. Будь моими ушами. Записывай всё. Но теперь — не для себя. Для нас. Для семьи.
— Для семьи, — повторила Клеманс, и слово прозвучало так, будто она пробовала его на вкус впервые.
— Для семьи, — подтвердила Лиза.
---
Когда Клеманс ушла — бесшумно, как пришла, как тень, которой привыкла быть, — Лиза осталась одна.
Она подошла к окну, отворила ставню. Утренний свет хлынул в комнату — яркий, холодный, пахнущий росой и дымом. Внизу, во дворе, у южной стены, на плоском камне стояли четыре деревянные формы, накрытые тряпкой.
Мыло сохло.
Лиза посмотрела на свои руки — красные, обожжённые, со вздувшимися белыми пузырями на пальцах, — и сжала их в кулаки.
Три камня. Матильда. Отец. Клеманс.
Фундамент.
Мыло сохнет. Информация — собирается. Жервэ — доживает последние дни в этом замке.
А я — я только начала.
За стеной послышались голоса — Аделаида и Беатриса, проснувшиеся, спускались к завтраку. Голос Аделаиды — резкий, командный — отдавал распоряжения. Голос Беатрисы — мягкий, сонный — отвечал невпопад. Где-то ниже Берта гремела котлами. Тибо свистел в конюшне. Матильда — тихие шаги, быстрые, привычные — несла воду.
Замок жил.
Лиза закрыла ставню, оделась, заплела косу.
И пошла вниз — в этот день, и в следующий, и в каждый из тех двухсот семидесяти дней, что отделяли её от страницы триста сорок восьмой.
Глава 3
Двойные книги
Прошло шесть дней.
Шесть дней — и замок де Грасс, не изменившись ни единым камнем, стал другим. Не внешне — внешне всё оставалось прежним: те же облупленные стены, тот же ржавый ворот колодца, тот же кот Гастон, дремлющий на подоконнике кухни с видом помещика, обозревающего свои владения. Изменился воздух. Изменился ритм. Изменилось то неуловимое, что делает дом живым или мёртвым, — то, что французы, если бы их спросили, назвали бы словом «дух», а Лиза, если бы её спросили, назвала бы словом «движение».
Замок двигался.
У южной стены каждое утро горел костёр — маленький, аккуратный, обложенный камнями. Над ним висел котёл с трещиной, и Элоиза де Грасс, четвёртая дочь барона, помешивала в нём очередную порцию щёлока, и пот стекал по её лицу, и руки, обмотанные тряпками — после первых ожогов Берта молча выдала ей полотняные обрезки для защиты, — двигали лопатку мерно, привычно, без вчерашней дрожи.
На камне у голубятни сохли формы. Первая партия — четыре бруска — была уже почти готова: белая, плотная масса затвердела, подсохла, утратила запах прогорклого сала. Нет — не утратила, но запах изменился, стал глуше, тише, перекрытый чем-то другим: Лиза добавила в последний замес горсть сушёной ромашки, растёртой в порошок, и мыло пахло теперь не то чтобы ромашкой — но уже и не салом. Чем-то средним. Чем-то, что обещало.
Вторая партия варилась сейчас — и Лиза уже знала пропорции. Не идеальные — до идеала было далеко, — но рабочие. Три меры золы на пять мер воды. Одна мера жира на две меры щёлока. Помешивать — не менее двух часов, лучше три. Огонь — слабый, ровный, без языков пламени, только угли. Она записала всё это углём на обрезке пергамента, который ей — молча, без единого слова — подсунула под дверь Клеманс.
Клеманс.
Третья сестра не приходила больше. Не разговаривала с Лизой на людях. Не подавала виду, что между ними что-то изменилось. За общим столом — скудным, тихим, как все обеды в доме де Грасс, — Клеманс сидела на своём обычном месте, ела свою обычную кашу, смотрела в тарелку. Невидимка. Тень.
Но каждое утро под дверью Лизы лежал свёрнутый листок.
На первом было написано: «Жервэ ездил к мельнице в среду. Вернулся через два часа. Через час после него приехала телега — пустая. Уехала гружёная. Два мешка, рогожа сверху — не видно, что внутри. Направление — Монфор».
На втором: «Мать плакала ночью. Отец ходил по кабинету до третьих петухов. Утром — красные глаза у обоих. Не разговаривают».
На третьем: «Аделаида получила письмо. Гонец из города — мальчишка, лет двенадцати, в сером плаще. Аделаида забрала письмо и ушла к себе. Через час — вышла. Глаза красные. Письмо спрятала — не в сундук, а в щель за гобеленом в коридоре. Я проверила после: щель неглубокая, письмо торчит. Не стала трогать».
На четвёртом: «Селеста опять кричала во сне. Третью ночь подряд. Утром — бледная, руки дрожат. Матери сказала, что просто сон. Врёт. Я вижу».
На пятом: «Беатриса рисовала всю ночь. Через стену слышно, как скрипит уголь по пергаменту. Утром — тёмные круги под глазами. Спрятала рисунки в обычное место — щель в кладке, третий камень от окна, второй ряд снизу. Я знаю, потому что видела. Она не знает, что я знаю».
На шестом — сегодняшнем — было одно слово: «Отец».
Лиза прочла его, стоя у окна, в сером утреннем свете, — и сердце забилось быстрее.
Отец.
Годфруа де Грасс не выходил из кабинета шесть дней. Он спускался к обеду — молча, с каменным лицом, — ел, не поднимая глаз, и возвращался. Жена смотрела на него с тревогой. Аделаида — с раздражением. Беатриса — мимо, она вообще ничего не замечала, кроме своих рисунков и своих мечтаний. Селеста — со страхом, тем тихим, привычным страхом ребёнка, который чувствует, что взрослые что-то скрывают.
Лиза знала, чем он занят.
Он считал телеги.
Шесть дней — шесть дней барон Годфруа де Грасс, разбитый, сломленный, давно махнувший на всё рукой, вставал до рассвета, поднимался на стену замка и смотрел вниз, на дорогу, ведущую от амбаров к тракту. И считал. Телеги, мешки, бочки. Записывал — своим неровным, дрожащим почерком — в тетрадь, которую прятал под камзолом. Потом спускался, шёл в кабинет и сравнивал свои записи с книгами Жервэ.
Лиза не спрашивала его. Не напоминала. Не торопила. Она знала — из романа, из жизни, из опыта, — что мужчины вроде Годфруа не терпят давления. Им нужно прийти к правде самим. Им нужно увидеть — своими глазами, своими руками пересчитать, своей головой осознать, — и только тогда они поверят.
И вот — шестое утро. Записка Клеманс. Одно слово.
Он готов.
---
Стук в дверь кабинета.
— Войди, — голос из-за двери. Не усталый — другой. Не тот, что шесть дней назад. В этом голосе была натянутая струна — звенящая, тонкая, готовая лопнуть.
Лиза вошла.
Годфруа де Грасс сидел за столом. Не стоял — сидел, и это уже было необычно: все шесть дней он мерил кабинет шагами, а теперь — сидел, тяжело, грузно, как человек, который получил удар и пытается устоять. Перед ним лежали два документа. Слева — книга счетов Жервэ, раскрытая на последних страницах, с ровными, аккуратными столбцами цифр, выведенных каллиграфическим почерком управляющего. Справа — тетрадь барона: мятая, заляпанная воском, с цифрами, написанными вкось и вкривь, перечёркнутыми, исправленными — но несомненными.
Годфруа поднял глаза.
— Семнадцать телег, — сказал он.
Лиза стояла у двери. Молчала.
— Семнадцать телег за шесть дней. В книгах Жервэ — девять. Девять телег, тридцать два мешка зерна, четыре бочки масла. В действительности — семнадцать телег, не менее шестидесяти мешков и бочек я не считал, потому что они были укрыты рогожей, но Тибо… — голос барона дрогнул, — Тибо проследил за одной из телег. Она поехала не на рынок. Она поехала к Монфору.
Лиза молчала.
— Треть доходов, — продолжал Годфруа. — Ты была права. Треть. За шесть дней — семнадцать телег вместо девяти. Если экстраполировать… — он запнулся на этом слове, чужом, учёном, которое, видимо, вычитал в одном из немногих оставшихся в замке книг, — если предположить, что такой разрыв сохраняется круглый год, то Жервэ украл у меня…
Он замолчал. Побелевшие пальцы сжали край стола.
— Не менее трёхсот ливров в год, — тихо закончила Лиза. — За десять лет — три тысячи. Больше, чем долг графу де Монфору. Втрое больше.
Годфруа посмотрел на неё. И Лиза увидела в его глазах — в этих карих, усталых, отцовских глазах — то, что бывает, когда человек, долго считавший себя неудачником, вдруг понимает, что он не неудачник. Что он — жертва. Что его обворовывали, обманывали, использовали — годами, методично, хладнокровно. И что его бедность, его долги, его стыд, его бессонные ночи, его неспособность прокормить семью — всё это было не его виной.
Ярость.