18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Галактионов – Перерождённая в злодейку: Хроники баронессы (страница 3)

18

Но начну с малого. С самого первого шага.

Она посмотрела на дверь.

Матильда.

---

Лестница вниз была узкой и тёмной. Ступени — каменные, стёртые посередине поколениями ног — блестели от сырости. Перила — железные, ржавые — шатались под рукой. Лиза спускалась осторожно, придерживаясь за стену, и стена была холодной и влажной под пальцами.

Замок де Грассов был стар. Не благородной старостью кафедральных соборов, а старостью бедности — старостью вещи, которую чинили, штопали, латали, подпирали, но никогда не имели денег заменить. Штукатурка облетела, обнажив кладку. Гобелены, некогда висевшие на стенах — Лиза видела их следы, — были давно проданы. Факельные держатели торчали из стен пустыми железными руками.

На втором этаже — три двери. За ними спали сёстры. Аделаида — одна, в самой большой комнате, потому что она старшая и потому что никто не осмеливался с ней спорить. Беатриса и Клеманс — вместе, через стену. Селеста — одна, в комнатке рядом с родительской спальней, потому что Маргарита хотела держать младшую дочь поблизости.

Элоиза жила на третьем этаже. Одна. В чулане. Потому что ни одна из сестёр не согласилась делить с ней комнату, а родители — сделали вид, что это нормально.

Ничего. Это тоже изменится.

Кухня была в подвале — и Лиза услышала её задолго до того, как увидела. Грохот. Шипение. Лязг металла о металл. И голос — низкий, хриплый, командный, принадлежавший женщине, которая привыкла, что её слушаются с первого раза.

Берта.

Лиза остановилась на последней ступеньке. Вдохнула. Выдохнула.

Это важно. Это — первый камень в фундаменте. Всё, что я сделаю дальше, стоит на этом.

Она вошла.

Кухня была единственным тёплым местом в замке. Огромный камин — в полстены, — в котором горел огонь, настоящий, жаркий, от которого лицо обдало волной тепла. Над огнём — котёл, в котором булькало что-то серое и густое: каша, должно быть, из проса. На столе — грубо сколоченном, из толстых дубовых досок, с вековыми ножевыми отметинами — лежали овощи: репа, капуста, три сморщенных яблока, пучок чего-то зелёного. На крюке над камином висела четверть туши — тощей, жилистой, — и Лиза не могла определить, баранина это или козлятина.

Берта стояла у стола и месила тесто. Женщина была под стать своей кухне: широкая, мощная, с руками, которые, казалось, могли согнуть подкову. Лицо — красное от жара, с крупным носом и маленькими, глубоко посаженными глазами. Рот — тонкий, жёсткий, привыкший командовать. Волосы — убранные под платок, из-под которого выбивались седые пряди. Берта служила в замке тридцать лет. Она пережила трёх управляющих, двух кухонных мальчишек, эпидемию лихорадки и набег разбойников. Её боялись все — включая, судя по всему, барона.

А у стола, спиной к двери, стояла Матильда.

Маленькая. Тоненькая. Рыжие волосы, убранные под чепец, из-под которого выбивались непокорные веснушчатые пряди. Она чистила репу — и руки у неё дрожали. Лиза видела, как дрожит нож — мелко, нервно, — и подумала: она режет себе пальцы. Каждое утро. Потому что каждое утро она ждёт, когда в кухню войдёт Элоиза.

Матильда услышала шаги. Обернулась.

И её лицо — открытое, веснушчатое, шестнадцатилетнее лицо девочки, которая была слишком мала для того ужаса, который ей достался, — это лицо окаменело.

— Г-госпожа Элоиза…

Голос был тихим. Сдавленным. Голосом зверька, который видит, как к клетке подходит рука.

Берта обернулась. Руки её, по локоть в тесте, замерли. Взгляд — тяжёлый, оценивающий — скользнул по Лизе сверху вниз и обратно. В этом взгляде было многое: раздражение (опять припёрлась), привычная готовность к скандалу (будет орать, швырять, требовать), усталость (двадцать лет терпеть этот дом) — и что-то ещё. Что-то, похожее на жалость, быстро задавленную.

Лиза стояла на пороге.

Вот оно.

Она сделала шаг вперёд. Матильда попятилась — привычно, автоматически, как животное, приученное к побоям. Нож в её руке дрогнул. Репа упала на пол и покатилась под стол.

Лиза остановилась.

И сделала то, чего Элоиза де Грасс — настоящая Элоиза, та, что прожила в этом теле семнадцать лет — не делала ни разу.

Она опустилась на колени.

На грязный каменный пол кухни, пропитанный жиром и золой, заваленный обрезками овощей и ореховой скорлупой. В сером платье с белёсыми пятнами на локтях. Перед шестнадцатилетней служанкой, которая смотрела на неё так, как смотрят на сумасшедшего, — с ужасом и надеждой одновременно.

Берта выронила ком теста. Он шлёпнулся на стол с влажным звуком.

— Матильда, — сказала Лиза.

Голос дрогнул. Не от притворства — от правды. Потому что Лиза Воронова знала, что такое быть козлом отпущения. Знала с третьего класса, когда Наташка Прохорова и её свита решили, что Лиза — удобная мишень. Знала с пятого, когда перестала плакать и начала молчать. Знала с восьмого, когда поняла, что молчание — это не защита, а капитуляция, и что настоящая защита — это когда кто-нибудь встаёт между тобой и ударом.

Никто не встал. Ни разу. За все десять лет школы.

И теперь Лиза стояла на коленях перед девочкой, которой тоже никто не помог, и говорила:

— Матильда, прости меня.

Тишина.

Огонь потрескивал в камине. Котёл булькал. Где-то за стеной скрипнула дверь.

— Прости меня за каждый раз, когда я на тебя кричала. За каждый раз, когда бросала в тебя вещи. За тот раз… — Лиза запнулась, потому что память Элоизы подсунула ей картинку, от которой стало дурно: рука, летящая к лицу, — за тот раз, когда я тебя ударила. Ты ни в чём не была виновата. Ни в чём. Виновата была только я.

Матильда стояла, не двигаясь. Нож в её руке замер. Глаза — светлые, зелёные, окружённые россыпью веснушек — были огромными.

— Я не прошу, чтобы ты простила меня прямо сейчас, — продолжала Лиза. — Я не заслужила прощения. Может быть, никогда не заслужу. Я прошу только об одном: дай мне шанс стать другой.

Из глаз Матильды покатились слёзы — беззвучно, крупными каплями, по веснушчатым щекам. Она не всхлипывала. Не утирала их. Просто стояла, и плакала, и смотрела на Элоизу, которая стояла перед ней на коленях, — и не понимала, не могла понять, что происходит.

Берта тоже смотрела. И на лице у неё — на этом широком, красном, жёстком лице — было выражение, которое Лиза не сразу опознала. Потом опознала.

Замешательство.

Берта была замешана. Берта, которую не приводило в замешательство ничто — ни дохлые мыши в муке, ни пьяные конюхи на кухне, ни визит налогового сборщика, — Берта смотрела на Элоизу де Грасс и не понимала, что видит.

Долгая, оглушительная пауза.

Потом Матильда — маленькая, перепуганная, шестнадцатилетняя Матильда — сделала то, чего не делала ни одна служанка ни одной злобной барышне в истории этого мира.

Она протянула руку.

Красную, потрескавшуюся, пахнущую репой руку — и помогла госпоже подняться с колен.

---

Лиза вышла из кухни с куском хлеба и яблоком. Хлеб — грубый, ржаной, корка как подошва, но мякиш внутри — тёплый и пахнущий так, как не пахнет ни один московский батон: дровами, закваской, временем.

Она не украла. Она попросила. Сказала: «Берта, можно мне хлеба и яблоко? Пожалуйста». И «пожалуйста» было ключевым словом — настоящая Элоиза его не знала.

Берта дала. Молча. Но взгляд её — оценивающий, тяжёлый — стал чуть другим. Не мягче — внимательнее. Как будто кухарка увидела что-то новое и пока не решила, что с этим делать.

Нормально. Пусть думает. Думающий человек — потенциальный союзник. А мне нужны союзники. Все, какие найдутся.

Лиза откусила хлеб и пошла наверх, жуя на ходу. Тело требовало еды — остро, болезненно, — и она поняла, что настоящая Элоиза была голодна постоянно. Не из-за того, что её не кормили — за общим столом она ела вместе со всеми, — а из-за того, что она крала еду ночами, набивая живот хлебом и кашей, и этот хлеб и каша проваливались в пустоту, потому что голод Элоизы был не физическим.

Он был голодом по любви.

Я знаю этот голод. Знаю, как он грызёт. Знаю, как заедаешь его чем попало — едой, книгами, молчанием. Знаю, как просыпаешься в три часа ночи и чувствуешь его зубы.

Но сейчас — не время для самокопания. Сейчас — время для второго шага.

Она поднялась на второй этаж. Прошла мимо комнат сестёр — за дверями было тихо, они ещё спали — и остановилась перед кабинетом отца.

Дверь — тяжёлая, дубовая, с железными заклёпками. Из-под неё пробивалась тонкая полоска света. Свеча. Барон не ложился.

Лиза знала это из романа: Годфруа де Грасс не спал ночами. Сидел в кабинете, пересчитывал доходы, которых не было, и долги, которых было слишком много, и пил дешёвое вино — не от склонности к пьянству, а от безнадёжности. В романе это было фоном, деталью, скупо упомянутой в одном абзаце: «Барон не ложился до рассвета, и жена слышала, как он ходит по кабинету, и плакала в подушку». Лиза прочла это, не задержавшись, — а теперь стояла перед дверью и слышала эти шаги. Тяжёлые. Медленные. Шаги человека, который ходит по кругу, потому что идти некуда.

Она постучала.

Шаги замерли.

— Что? — голос из-за двери — усталый, раздражённый, хриплый от вина и бессонницы.

— Отец, это Элоиза.